Михаил Берг - Возвращение в ад
Пауза. Удивление. Восторг.
- О, щедрая интуриста! - с радостным восхищением оглядывая мой потрепанный свитер и лоснящиеся на коленях брюки, залопотал он. - Твоя моя понимай. И моя твоя понимай, ибо вхожу в международный затруднительный положение. Дружба, дружба. Твоя щедрая капуста, моя щедрая хлеба, сытная, вкусная, понимай? Гони монету, комарада. Немного валюта, и тут же много ам-ам будешь, понимай?
Сам не зная, как это получилось, я потянулся и зажал двумя пальцами плоский носик черно-фрачной "шестерки". Подвыв от боли, он попытался отпихнуть мои пальцы руками, но я сдавил сильнее, и он тут же обмяк, приседая и подскуливая по-собачьи. Заметив висящее на стене огромное зеркало в резной раме, я подтащил его к нему, помогая себе второй рукой, тянувшей его за шиворот.
- Ты посмотри, халдей, на кого ты похож, - заставляя его смотреть на свое отражение в зеркале, проговорил я, - только на стертый пятак, больше ни на что. Ну, скажи еще про валюту? Еще ты похож на задницу, тебе об этом никто не говорил? У тебя нет ни одной черты, где ты их потерял? Зайду завтра - проверю, вякнешь про монеты, оборву уши, понял?
Я отпустил его плоский носик, вытер пальцы о его же крахмальную манишку и вышел вон, захлопнув за собой дверь…
Через полчаса я сидел на скамейке Михайловского сада, куда забрел, спасаясь от улицы, напоенной съестными запахами, и наклонившись чертил прутиком на земле всевозможные каракули. Beчереющий сумрак растворялся без осадка в густевшем прохладном воздухе, моя сырая одежда неровными пятнами прилипала к телу, гуляющих было немного, и я старался не обращать на них внимания. На скамейке напротив сидел мужчина средних лет и читал развернутую газету, по ходу чтения пожирая бутерброды, вынимаемые из промасленной бумаги; бумага нещадно шелестела. Меня так и подмывало подойти к нему и поклянчить какой-либо негодный кусочек или обратиться к кому-нибудь из прохожих с просьбой выдать мне единовременную помощь в размере десяти копеек. Но я сдерживал себя под узцы. Просто ты не доверяешь никому, никому и никогда, сказал я себе, может быть, поэтому ты здесь? Когда я наклонился, боль немного стихла, будто распластывалась и сжималась: теперь она походила уже не на распустившийся бутон, а на железные крючья, на железный клюв орла, выклевывающего мне печень.
Постепенно линии, которые я чертил острым прутиком, заполнили все пространство около скамейки, они переплетались лианами, закручивались в косички, разбегались пунктирами и штрихами, пока, наконец, не превратились в лицо старика-старьевщика, встреченного мною на набережной. Даже не открыл ему свое имя. А почему? Длинная история. То имя, которое носил я до переселения в мир иной, досталось мне в упорной борьбе. Замечено давно: многое передается именно через поколение. Например, склонность к сумасшествию отчетливо проступает именно в третьем, а не втором эшелоне потомства. Но не только. Почти все патологические искривления подныривают под уровень детей (образуя впадину) и выплывают на гребне внуков - родовое движение напоминает волну. Суть конфликта была проста: противостояние поколений.
Мой создатель, муж моей матери, хотел одарить меня традиционным ортодоксальным иудейским именем; в то время как бабушка Рихтер, мама моей мамы, защищая свои интересы, настаивала на том имени, которое я носил в земном пределе. У каждой стороны имелись аргументы. У мужа моей мамы они были следующие. Первое, Иосифом (он предлагал это имя) звали его отца. Уже потом я понял, что ему просто хотелось затесаться между двух Иосифов. Имя, как мячик, перелетало через сетку и во время полета походило на птицу. Два Иосифа, скорчив рожи, смотрели друг на друга в зеркало. Есть гадание, о котором упоминал один писатель, считавший себя символистом, на самом деле падкий на дешевую романтику: два зеркала ставятся друг против друга, а по обе стороны - две горящие свечи; заглянув в одно зеркало, в нем можно было увидать второе, а в нем отражение первого - и так далее: отражения напоминали бесконечный зеркальный коридор с двумя рядами свеч. Возможно, давая сыну имя отца, неизвестный мне еще человек, хотел приобщить себя к вечности, и это был сильный аргумент.
Но это было еще не все. Второе: почему обязательно иудейское? Совсем необязательно. Например, Иосифом был наш общий тогдашний начальник; и хотя шептали, что отец этого Иосифа похоронен в Гори почему-то на еврейском кладбище, вряд ли нашелся бы смельчак, решивший упрекнуть его в иудофильстве. Таким образом, назвать меня Иосифом было весьма верноподданно, значит, благоразумно, значит, дальновидно. А так как эти наречия были дневными путеводными звездами поколения моего отца, позиция его была сильна. Итак, это одна сторона. Но позиция у бабушки Рихтер тоже была далеко не слабая. Ее доводы были резки как жесты. Более других она обожала вопросительные сентенции. Зачем начинать судьбу мальчика раньше, чем он успел родиться? Зачем давать ему имя, которое вместе с его фамилией (то есть фамилией мужа моей матери) для простого человека будет звучать тьмутараканским ругательством? Произнесут, ломая язык, сплюнут, будто очищая зубы от прилипшей заразы, и просветленно скажут: "Во, сволочь-то! Дает!" Плевать-то зачем? Лучше дать ребенку простое имя под стать тем простым людям, среди которых ему предстоит жить.
В ответ тот человек, о котором мне скажут, что он мой отец, только кривил губы. Правда, бабушка утверждала, что губы ему кривили его многочисленные родственники, конечно, защищавшие его позиции (подкидывая козыри); и все начиналось сначала. В конце концов, имя мне все-таки дали. Мой родитель, проявив свойственную его поколению нерешительность, в самый последний момент, когда бабушка Рихтер думала уже сдаваться, сам сдал свои позиции. Бабушка скажет о нем презрительно (возможно, это была первая ссора в молодой семье, хотя вряд ли) - "буря в стакане воды".
Однако, кто из них был прав по существу - это и не так очевидно. Какой путь правильней - наибольшего сопротивления (хотя и несознательно, но на него толкал мой родитель) или наименьшего? Прямая или касательная? Оба пути имеют две стороны: лицевую и изнаночную. На возражение о трудности первого всегда можно сказать: "Зато сколько впечатлений!" На сетованье о скучности второго можно ответить: "Разве плеть обухом перешибешь?" Одному автору повестей о прошлом веке первый путь напоминал любовь юноши - прямая открывает запертые двери. Касательная - любовь старика: она проходит по пути, по которому уже не раз ходили другие. Ну, а насчет недоразумений между зятем и тещей, здесь ничего удивительного нет. Недоразумения всегда начинаются с анекдотического пустячка, а враждовать по настоящему могут только очень близкие и похожие люди: недаром самые жестокие войны - гражданские.
Тот дом, где меня, покинувшего Питер и уже получившего имя, поселили, принадлежал дедушке Рихтеру. Ну и, конечно, бабушке Рихтер. Бабушка Рихтер, в девичестве Бельчикова, была внучкой николаевского солдата и дочкой купца первой гильдии: черта оседлости отменялась дважды, но двойная подать оставалась. Дедушка Рихтер, дедушка Матвей, был из семьи ремесленника, к моменту знакомства с бабушкой Марией он учился в ремесленном училище, что было не так-то и плохо, и играл в футбол. Он влюбился почти сразу и при второй встрече подарил бабушке Марии золотые часики. Это была роскошь, но гордые и богатые Бельчиковы на родство с ремесленником смотрели косо. Однако дедушка Матвей играл в футбол, был беком, высоким и черноволосым; бабушка Мария была молода, влюблена и упряма как уже выпущенная пуля. Дело шло к свадьбе, когда молодые внезапно рассорились. Высокомерная бабушка, не глядя в глаза, вернула золотые часики, дедушка Матвей, кусая губы, взял, и бабушка сказала, что больше не хочет его видеть. Бабушка Мария была уже достаточно строптива и мириться из принципа не соглашалась. Тут как раз подоспела война, за которой уже на цыпочках шли волны революционного катаклизма. Дедушка сначала почему-то был "зеленым", теперь, после размолвки, с горя стал "красным". В конце концов, он-таки добился у бабушки согласия, но бабушка снизошла до него и до конца жизни об этом не забывала. Их отношения, таким образом, имели привкус неравного брака. Бабушка Мария любила дедушку, одновременно мучая, а так как мучила она, то поэтому и любила. Она пугала его, вызывая временами нестерпимое раздражение, почти ненависть; уже обессиленный старостью и болезнью он мечтал что-то порвать и что-то начать сначала: но без нее он был как без рук. Постоянно он желал только одного - чтобы она его меньше трогала. Однако ее обид он боялся как чумы.
Свое командное положение в семье бабушка Рихтер поддерживала всеми возможными способами. Когда было нужно, она жаловалась на головные боли, стенала, чуть что укладывалась в постель, запрещая при этом шум, и заставляла всех ложиться спасть чуть ли ни в девять часов вечера. Иногда дедушка Матвей решался на бунт: как все слабохарактерные люди, он слишком громко кричал, иногда ненароком бил посуду, сам с ужасом не понимая, что делает. Как ни странно - бабушка тут же сдавала позиции. Ока уступала на время, применяя стратегический прием, ибо дедушка успокаивался и "прощал" мгновенно, гнев опадал в нем как шапка молока, если выключить газ: он был добродушен и незлопамятен. Зато бабушка Мария хранила обиды долго и бережливо, как драгоценность, иногда припоминая события тридцатилетней давности и предъявляя при этом чудеса памяти. Иногда, желая осадить сильнее, бабушка разыгрывала уход из дома: она тщательно одевала детей и укладывала вещи, пока дедушке или ее дочке не удавалось умолить ее отказаться от категорического решения. Оставалась она всегда - "ради детей". Дедушка Рихтер был так нерешителен при своей супруге, что я потом сомневался: как это он умудрился сделать ей четырех детей - двух близнецов, умерших в младенчестве, мою мать и моего дядю, который впоследствии оказался замешанным в одну странную историю и пропал без вести. Поговаривали, что он сошел с ума. Когда я подрос и начал понимать что-то в женщинах, бабушка Мария была уже стара, хотя почти все ее качества остались, разве что потускнели; но я воспринимал ее только как бабушку и никогда как женщину. Только многие годы спустя, разбирая старые вещи, я нашел карандашный портрет пятидесятилетней давности и понял, что давало дедушке силы выносить семейный террор: моя бабушка была красавицей. Никогда не унывающая, миниатюрная, как вишневая косточка, зоркая и остроумная, она почему-то нужна была очень многим людям, поддерживая их в трудную минуту. Ее советы ценились, ее мнение значило много, и в доме постоянно не переводились гости; а во время войны красотой и решительностью она спасла свою семью, а значит, и меня; вот такая была история.