Анатолий Ким - Стена (Повесть невидимок)
— Неужели и я послужил этим… буем, шаром стеклянным, Анна?
— Увы, миленький.
— Но я помню, как ты водила меня по старому городскому парку, по местам своего детства и юности… У тебя было такое лицо, Анна, и глаза сияли. Мне казалось, что ты меня любишь, раз делишься со мной всем этим — самым лучшим, очевидно, в твоей жизни.
— Так все и было! Кто тебе сказал, что я не любила тебя?
— Стеклянные шары не любят.
— Любят! Любят.
— За стеклянный шар или за бревно в море хватаются и отдыхают. При чем тут любовь?
— А тебе чего бы хотелось от меня? За что, по-твоему, я должна была бы ухватиться?
— Мне вначале ничего не хотелось, честно говоря. Но ты сумела меня убедить… Мне показалось, что ты угадала-таки во мне существо из другого мира.
— Кто, ты? Из другого мира? Валентин, но ты, извини меня, красил волосы.
— При чем тут волосы, Аня?
— Хной и басмой.
— Да, я рано начал седеть. Пришлось краситься. Ну и что из этого?
— Ничего. А скажи мне, Валентин, почему ты до меня никогда не был женат?
— Я уже рассказывал… Мать была больна.
— Да, да. Ты был у нее один, и ты маму любил, ухаживал за нею до самой ее смерти. Это я знаю. Но также знаю, что ты все это время не только онанизмом занимался, так ведь?
— Предоставляю тебе полную свободу фантазии.
— Так я и спрашиваю вот о чем: почему ты не женился уже после смерти матери?
— Мне было тридцать шесть лет, когда мама умерла. Я уже чувствовал себя старым холостяком. Я привык, и мне так было удобнее.
— Ты целых десять лет наслаждался этим своим положением?
— Ну, считай… Да, почти десять лет — до встречи с тобой.
— И много у тебя было женщин? Наверное, сплошь аспирантки?
— Нет, этим я не злоупотреблял. То есть аспирантками.
— А что? Чем не контингент? Особенно мы, филологини. Чем не товар? В университете нас называли факультетом невест, ты же знаешь.
— Не выносил я филологинь. Хватало других, всяких.
— А меня-то за что помиловал? На мне-то почему споткнулся, господин Казанова?
— Постарайся вспомнить сама, как было…
— А как было? Я могу вспомнить только то, что было лично со мной. Оргазмы были. По три раза, скажем, за один раз.
— Анна! Анна! Не надо твоих изысканных штучек, умоляю! Я прошу вспомнить о том, как мы постепенно сблизились и стали наконец одним целым, новым существом на свете.
— Как сблизились? Очень просто. «Он меня за руку, а я его за ногу», как говорили женщины в нашей городской бане…
— Вот ты и снова за свое, Аня.
— А что, не нравится? Тебе же нравилось все такое, Валентин.
— Нет, дорогая, никогда не нравилось.
— А что же ты всегда смеялся?
— Это был нервный смех, на грани срыва.
— Вот те на! Новость! Это ведь стоило жизнь прожить, чтобы потом узнать… Чего ради надо было тогда притворяться? Зачем хохотать, словно бегемоту, и говорить комплименты насчет изысканности и сакрального уровня моей матерщины? Значит, все это было сплошным лицемерием, мой друг?
— Ну что ты, о каком лицемерии может быть речь? Мне не нравились всякие натуральные обороты, которые ты позволяла себе как утонченный филолог. Но я любил тебя, Аня, и потому старался оправдать все то, что ты делала, и восхищаться всем, что ты говорила. Мы оба не ожидали, что окажемся столь не похожими на первоначальный образ, каковой сложился у каждого из нас в отношении другого. Валентин полагал, что я обычная институтская потаскушка, бойкая заочница, приехавшая в Москву на установочную сессию, чтобы затем, в компенсацию идиотизма русской провинциальной жизни, переспать в столице с кем только можно из коллег-заочников и с преподавателями определенного склада, у которых еще не сыплется песок из штанин и в глазах, набрякших от кислятины научных знаний, еще нет-нет да и сверкнет священный огонек эроса. Анна же полагала, что я перезрелый маменькин сынок, этакий избалованный московский академический барбос, который молодится и красит волосы, мнит себя Казановой (и наверняка, полагала она, этот барбос пишет книгу о каком-нибудь редкостном писателе вроде Габриэля Гарсия Маркеса), — но ничего не стоит взять такого за шиворот, ткнуть носом куда следует и дать нюхнуть волшебства и чар подлинной русской провинции, где только и водится еще настоящая русская женщина, способная коня на скаку остановить и в горящую избу войти. Это и было самым непонятным и загадочным — для чего-то начало нашей встречи, фатально предрешенной в актах небесной канцелярии, оказалось подвергнутым испытаниям взаимного заблуждения. Мы восприняли друг друга удивительным образом неверно, не по-доброму, несправедливо, что приходится только диву даваться. И тому способствовали чисто внешние обстоятельства, земные объективные обстоятельства, убийственные совпадения, грубые декорации исторического времени и широкое русское пространство, в котором прозвучала и затерялась увертюра и началось действие… Надо было такому случиться, что место первого свидания, куда привела меня смелая, эмансипированная провинциалка, было мне давно известно — квартира институтского коллеги с кафедры, который в это время года обязательно уезжал на отдых в южные края, на дельту Волги, где и ловил рыбу. Значит, место постоянной остановки Анны в Москве во время летних установочных занятий оказалось вовсе не случайно связанным с существованием на свете еще одного академического барбоса, который давно уже был в разводе и в результате квартирного размена поселился в отдаленном микрорайоне. Валентину раньше приходилось-таки бывать на новом месте жительства коллеги, о такой ситуации Анна как-то совсем не подумала, когда после купания в пруду и затем продолжительного ужина в ресторане пригласила его поехать на квартиру, где она временно проживала. И Валентин никак не высказался по данному поводу, когда они вместе вошли в хорошо знакомую ему двухкомнатную квартиру на двенадцатом этаже громадного безобразного дома крупнопанельной постройки. Он только хмыкнул и скорее прошел знакомым ходом на балкон, закурил там — и вдруг самым неожиданным образом стал наблюдателем какой-то грандиозной галактической катастрофы, происшедшей в глубинах космоса миллионы лет назад. Небесные огни, следы метеоритов, прочертили свои мгновенные линии в темноте ночи и истаяли, точно так же, как и наши две жизни в небытии прошлого. Однако у погибших звезд был зритель, невольный наблюдатель их последнего мгновения, не лишенного щемящей красоты, а у нас не было никакого постороннего свидетеля ни в начале, ни в конце нашего совместного пролета по небесным сферам жизни. Только мы сами, только мы одни. И совершенно непонятно и необъяснимо, что же такое произошло особенное, из-за чего солидный московский конформист вдруг бросает работу, столицу, перечеркивает свою карьеру и уезжает вместе с какой-то молодой женщиной в крошечный городок на берегу реки Гусь. Мало того — он венчается с нею, поступает работать в городскую среднюю школу, идет на свободную вакансию историка — и два года живет в таком зачарованном состоянии. За это время нарушаются у солидного литературоведа все его наработанные схемы и живые связи, налаженные для успешной профессиональной деятельности, — этой деятельности вовсе нет как нет и никакой книги о творчестве Маркеса не пишется! Анна тоже бросила аспирантуру, как только Валентин стал ее мужем и окончательно переехал к ней в городок на Гусе, она отказалась и от возможности перебраться в столицу и стать москвичкой. Все зависело от нее, во всех наших совместных приключениях, решениях творческий импульс исходил от Анны, она была активной стороной, крутящимся колесом, а он был осью этого колеса, она строила все воздушные замки, в которые мы поселялись вместе, он же старался содержать их в порядке и занимался текущим ремонтом. И каждый из нас, входя в эти вместилища нашего необъяснимого брачного симбиоза, вначале настороженно оглядывался вокруг себя, еще не видя никого и полагая, что его также никто не видит… Но где-то далеко, далеко, а может быть, вовсе и не так далеко — на тех самых небесах, где заключаются браки, — был заключен и наш брак, Анны и Валентина, уже был заключен (трижды повторяется это слово — означающее заточение в темницу человека, нарушившего господствующий в той стране закон) — и мы оба оказались заточниками, запертыми в единой тюремной камере одним общим ключом. Но каким-то образом мы сбежали из этой тюрьмы — каждый сам по себе, по отдельности, — и вот встретились, не узнанные друг другом, в этой жизни, в городе Москве, в том слое вселенского бытия, где существуют люди — и уже давно существуют, — и их было уже столько на белом свете, что даже оторопь берет, и это конечно же чудо неимоверное, что мы все же встретились — и брачный союз наш повторился в земном варианте. Анна была ближе к тому, чтобы догадаться о нашем общем криминальном прошлом в иных мирах, где мы были сокамерниками и, очевидно, подельщиками в каком-нибудь ужасном преступлении. Валентин же прошлую роковую общность предугадывал в минуты надвигающейся эротической эпилепсии, что охватывала его во время близости с Анной, только с нею — с первого же их сакрального соития и до последнего, происшедшего всего за каких-то пару недель до начала возведения стены. И Валентин полагал, что эти его ошеломительные мужские чувства — не от мира сего.