Робер Мерль - Уик-энд на берегу океана
– Ну и что?
– Как «ну и что»? Мы могли бы очутиться там, а не здесь, вот и все! В сущности, нет никаких разумных причин торчать здесь, а не там. Пари держу, ты ни разу не подумал, почему мы здесь, а не там.
– Потому что у меня мозги не набекрень, как у тебя.
– Не в том дело. Просто у тебя не философский склад ума, – продолжал Майа. – А если бы мы были на юге, вот было бы шикарно. Лежали бы себе на песочке и грели бы зад на солнышке.
– И здесь можешь греть.
– Нет, это не то. Здесь даже в хорошую погоду не такой край, чтобы греться на солнышке.
Он снова одним духом осушил кружку. Глаза его заблестели, лицо раскраснелось.
– Нет, – сказал он после паузы, – в этом краю круглый год приходится зад в тепле держать. Печальный край. Вот что такое этот клочок Франции. Печальный край. Даже при солнце.
– Он тебе сейчас таким кажется.
Майа поднял указательный палец.
– Не кажется, а есть. Печальный край. Мерзкий кусок Франции на самом севере. Маленький кусочек Франции, который все время мокнет в воде и садится от стирки.
Он хохотнул и повторил:
– Маленький кусочек Франции, который садится от стирки.
Помолчав немного, он сказал:
– Налей.
– Еще?
– Еще. А о чем это мы с тобой говорили, Александр?
– Говорили о моей жене.
– Ах да, – сказал Майа, – то-то я помню, что о чем-то интересном шла речь. Ну ладно! Рассказывай ты, черт, рассказывай! Скажи еще раз, какая она у тебя хорошенькая!
– Дело в том, – сказал Александр, – что она чертовски хорошенькая, моя жена. Одно только плохо, – добавил он, – она считает, что, когда я дома, я с ней мало говорю. Ей, мол, скучно. А я не знаю, о чем с ней говорить.
– Говори ей о душе, – посоветовал Майа, – женщины обожают, когда говорят о душе, особенно если их в это время по заду гладишь.
– Ты пьян.
– Это с одной-то кружки виски.
– С третьей кружки виски…
– Не может быть! Да на меня такие вещи ничуть не действуют.
– Ты пьян.
– Не пьян я. А просто грущу. Я грущу потому, что я девственник. Я грустная дева.
Дальше он продолжать не мог, до того его душил смех.
– Все равно она чертовски хорошенькая, моя жена, – сказал Александр.
– Вот, вот, – сказал Майа, подымая к небу правую руку, – говори мне о своей жене, Александр! Она брюнетка, твоя жена, а?
Он все еще смеялся, но чувствовал, как в глубине души веселье отступает перед страхом и тоской.
– Да, брюнетка, а глаза синие.
– А плечи красивые?
Александр, стоя у дверей фургона, отрезал тоненький ломтик хлеба.
– Да.
– А спина?
– Тоже.
– А ноги длинные?
– О, черт! – сказал Александр. – Какие же у нее ноги!
Он захлопнул дверцу фургона и подошел к Майа.
– Красиво, когда ноги длинные, по-моему, – сказал он, – сразу чувствуется класс. У моей жены ноги длинные, и поэтому она похожа на лилию.
– У лилии нету ног.
– Я знаю, что говорю. Моя жена похожа на лилию.
– Э, дьявол! Хватит говорить о твоей жене.
– Ну, ладно, – сказал Александр, – съешь-ка это.
– А что это такое?
– Сэндвич, пока ребята не подойдут.
– Я не голоден, не хочу.
– Нет, голоден.
– Поклянись, что я голоден.
– Клянусь.
– Ну тогда, значит, верно.
Наступило молчание. Майа откусил кусок сэндвича.
– Александр!
– Чего тебе?
– Если я вернусь, я тебе непременно рога наставлю.
– Если вернемся, кутнем вовсю.
– Да… – сразу погрустнел Майа.
Он снова усиленно зажевал.
– Смотри-ка, – вдруг сказал Александр, – смотри-ка, кюре возвращается. И тащит два хлеба!
– Добрый день! – сказал Пьерсон своим приятным голоском.
Александр протянул ему руку:
– Привет!
Пьерсон улыбнулся, опустил веки, и тень от его длинных ресниц упала на румяные щеки. Он вручил оба хлеба Александру и, прислонившись к ограде санатория, встал рядом с Майа.
– Нет, аббат, ты просто молодец.
– Верно, – сказал Пьерсон. Говорил он все так же мягко, чуть пришептывая. – Должен сказать, я не растерялся.
Он вытащил из кармана коротенькую трубочку и сел. Сдержанный, слегка отчужденный, он походил на кошку, свернувшуюся клубочком и закрывшую в дремоте глаза.
– Э, нет, – сказал Александр, – с куревом подождем. Сейчас будем обедать.
Пьерсон сунул трубку в карман.
– А со мной уж никто не здоровается, а? – сказан Майа.
– Добрый день, Майа.
– Нет, не так. Скажи, прошу тебя, понежнее.
– Зато виски Дьери слишком нежно.
– Не понимаю, при чем тут виски. Ну, прошу, повтори еще раз.
– Добрый день, Майа.
– Уже лучше, явно лучше. А теперь, будь другом, скажи, пожалуйста, этому жирному увальню, что плевать ты на него хотел, кури, старик, на здоровье свою трубочку.
– Нет, не буду, я человек дисциплинированный.
– А откуда все-таки эти два хлеба? – сказал Александр. – Где ты их достал, эти два хлеба?
– Мне их санаторный повар уступил.
– Эх, кюре, кюре, – сказал Александр. – Небось святые сестрички тебе удружили.
Пьерсон изящным движением поднял руку.
– Ничего подобного! Вот уж нет! Дело происходило только между поваром и мною, без всяких посредников. Он сменял хлеб на вино.
Майа не слышал слов Пьерсона. Он вслушивался в его голос. Голос у Пьерсона был и впрямь приятный. Он лился плавно, без пауз и запинок. Лился округло. Так мягко вращаются стальные шарикоподшипники в масляной ванне.
– На вино?! – сказал Александр. – Но я ведь тебе вина не давал. И ни в коем случае не дал бы. Его у нас и так мало.
– Я вино купил.
– Сколько дал?
– Сорок франков.
– Сорок монет! – сказал Александр. – Да это же чистый грабеж!
– На каждого получается всего по десять франков.
– Десять монет! Десять монет за хлеб? Ты что, совсем рехнулся?
– Да ведь на каждого по кило получается.
– Точно! Десять за килограмм хлеба! Нет, ты, видать, одурел!
– Так все платят.
– Хрен они платят, – завопил Александр, воздевая к небу свои огромные мохнатые ручищи. – Десять монет, нет, ты только подумай! Лучше бы тебе вообще в это дело не соваться.
– Покорно благодарю.
– Десять! – гремел Александр. – Да за что – за хлеб!
– Если хочешь, могу отнести его обратно!
– Нет уж, раз он здесь.
– Или давай вот что сделаем, разложим твою часть на нас троих.
– Чертов поп, – сказал Александр, нагибаясь над костром.
И сразу же он вскинул голову, улыбнулся Пьерсону и заметил, что Майа сидит с закрытыми глазами, упершись затылком в ограду санатория. Он еще раз подумал про себя, что, когда Майа молчит, вид у него ужасно печальный.
– Ого, – сказал Пьерсон, поворачиваясь к Майа, – ты занял место Дьери.
– Да, занял, – яростно сказал Майа, – я занял место Дьери.
Одним движением он поднялся с земли и уселся на свое обычное место у переднего правого колеса фургона. Александр проследил за ним взглядом.
– Не обращай на него внимания, – сказал он. – Мосье, видите ли, не в духах. Ему, вообрази, противно торчать здесь и ждать, когда его возьмут в плен.
– Ничуть, – сказал Майа, – я просто в восторге. Так много говорим о фрицах, что я уже сомневаюсь, существуют ли они на самом деле. Что бы там ни болтали, а все-таки приятно поглядеть на высшую расу.
– Пусть твоя высшая раса целует меня в зад, – сказал Александр.
Майа улыбнулся.
– Опять этот знаменитый зад! И о нем тоже так много говорим…
– Верно, – сказал Пьерсон, – что я уже сомневаюсь…
– Ого, кюре, остроты у тебя не слишком поповские!
Пьерсон улыбнулся, опустил свои длинные ресницы и промолчал.
– Ну, – сказал Александр, обернувшись к нему, – какие новости?
– Вот когда придет Дьери…
– Да нет, рассказывай сейчас, черт, рассказывай! Не будем же мы его сто лет ждать.
– Вот придет Дьери, и расскажу.
Александр пожал плечами, потер поясницу и снова взялся за консервы. Попались французские. Александр радовался, что попались французские. Английские консервы не такие вкусные. Один жир, мяса почти нет. При варке уменьшаются в объеме чуть ли не вдвое. А французские аппетитно румянятся. Слава богу, уже готово, а Дьери все нет.
Тут явился Дьери. Он спешил, так как запаздывал, и его жирное брюхо колыхалось при ходьбе. Голову он закидывал назад. Лицо его так заплыло жиром, что даже подбородка не было видно и щеки без всякого перехода сливались с шеей. Он пожал всем по очереди руки и сел на свое обычное место – рядом с Пьерсоном, спиною к ограде. Потом молча оглядел присутствующих. Глаз его не было видно за поблескивающими, толстыми, как обычно у близоруких, стеклами очков. Только случайно вас молнией обжигал мимолетный взгляд, холодный, внимательный, вечно настороженный. И тут же стекла очков снова начинали нестерпимо поблескивать, и снова глаза пропадали.