Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 9 2012)
— Женя, я тут.
— Куда вы пропали, Леля?
— Не пропала еще. — Она даже засмеялась. — А вот вы куда-то один, и так быстро.
— ...Леля, Леля! — это он уже в лифте ей говорил, когда провожал. — Я знаю, вы, верно, думали, что это буду не я, то есть тот мужчина, ну, будет не такой, конечно, как я, не толстый, не старый и вообще не такой. — Он поправил шляпу и горло освободил от шарфа. — Я понимаю, но я совершенно не могу без вас, — и улыбнулся ей, и еще больше и глупее заулыбался, глядя на нее, и опять схватился за шляпу, и наконец снял — он в театр без формы ходил. Штатное пальто, из посылок; Виолетта, танцовщица опереточная, в пору их романа достала. Надеялась, наверное, потому и обихаживала… А вот Леля, стоя лицом к нему, очень серьезно глядела мимо него, улыбающегося, со шляпой в руке.
Все так у него некстати получалось.
Потом, правда, он долго, до полуночи, пил чай у них, и они про “Пиковую даму” с Ниной Васильевной так страстно толковали, а ему всегда казалось, что он с этой музыкой родился, с этими роковыми аккордами, по крайней мере, это была первая опера, которую он слушал; отец привел его в Большой уже после Идиной смерти, конечно, а вот ноты — дореволюционное издание с тремя картами на ярко-зеленой обложке — всегда, сколько помнил, лежали на рояле; Леля молча за ними обоими, матерью и Лючиным, из-под нахмуренных бровей следила, но когда он поднялся, чтобы уходить, попросила:
— Посидите еще, Женя!
Он сел послушно, но сказал:
— Надо идти. Когда еще доберусь. У вас тут такси не поймать.
— Позвоню Ане, — сказала Нина Васильевна.
И они остались опять вдвоем, как в лифте, но Леля теперь не отвернулась, а, глядя в лицо Евгению Бенедиктовичу:
— Мне ужасно грустно.
— Это потому что я?.. — тихо спросил.
Головой замотала:
— Не потому. — И покраснела. — Это же каждой женщине приятно. Не потому. Просто весна, наверное. Нет, нет, кто же не любит, когда листики и тополями пахнет. Но это потом. А вначале — снег растает, а потом пыль, иногда жара. И я почему-то боюсь. Ну не боюсь, а тревожусь. Не знаю.
Круглое личико с высокими скулами, с этими строгими бровями глядело на него с такой надеждой, он не понимал почему, но чувствовал — он что-то должен сделать… А ночью проснулся от этого же нахмуренного взгляда. И не мог уснуть. Он не помнил ничего из того сна, который случился с ним, но знал, что она и во сне посмотрела на него и потому он проснулся.
И — к шарикам своим гомеопатическим, но сердце не так уж и тянуло, тогда решил, лучше валерьянку, но когда капал в рюмочку, рука дрогнула. Что происходит? Ну влюблен. Ну несчастливо, верно. Ну друзья, а они впервые появились в Кыштыме, какой день рождения ему закатили! но там и остались, друзья-коллеги, — далеко, в Кыштыме, в почтовом ящике. А он — в Москву. “В Москву! В Москву!” Нет, не жалел. Вот и Лелю встретил, и не важно, что дальше, не важно — так убеждал себя. Дворники уже скребли снег, значит, сейчас во двор въедет грузовик — будут сгружать ящики для гастронома. Доставшаяся ему комната, точнее — оставшаяся после уплотнения, так это называлось, выходила во двор; солнце редко светило в окна бывшего отцовского кабинета, и еще черный вход в магазин и в подвал, где склад, но зато семейные книжные шкафы на своих местах. Объявившиеся соседи его не мучили особенно, почти целый день он на работе, и они тоже; неприятно только, что ванная теперь общая. А высокое трюмо красного дерева по-прежнему в передней, и вешалка, только пальто чужие: его — с барашковым воротником и ее беличья шубка. Супружеская пара бездетная, неразговорчивая, оба старше Лючина, оба где-то работали вместе и на работу ходили пешком. Они вселились сразу после смерти Бенедикта Захаровича, то есть во время войны, мужчин в тылу было немного: конечно, бронь. Похоже, оба инженеры и тоже в каком-нибудь ящике или институте. Они ни о чем не спрашивали, он — их. На кухне почти не сталкивались — разный режим. Непонятным только казалось, что так уверенно устроились на чужой мебели: спальня Лючиных была теперь их спальней и столовая тоже. А вот Фаня, младшая сестра отца, негодовала.
— Нет, ты подумай! — шептала маленькая веснушчатая Фаня. — Я иду из кухни, несу эту сковородку, и тут открывается дверь, и я вижу диван. Наш диван, Женьчик. Ты же знаешь, Бенедикт всегда лежал на нем и читал. И когда он болел в конце — ты этого не видел, хорошо, что не видел, — он тоже лежал на этом диване. Он почему-то не хотел в спальне. Он говорил: “Фаня, лучше здесь. Мне так спокойнее. И телефон рядом, если позвонит Женьчик”. Нет, я не могу, потому что брат умер на этом диване, а теперь открывается дверь, и там развалился тот тип с газетой, как будто это его диван, и я, я чуть не уронила сковородку. Ладно, пусть будут здоровы! Давай ужинать.
— Тетя, сейчас война! — обычно говорил Евгений Бенедиктович.
— Ты хочешь сказать своей тете, что они отдадут наш диван после войны?
Сердце замирало — так напоминал тоненький голосок Фани знакомые интонации ироничного Бенедикта Захаровича. Но Фаня оказалась права — после войны ничего не изменилось: неразговорчивые соседи остались в этих комнатах, видимо, навсегда. Они вставали часа на два раньше Евгения Бенедиктовича, не переговариваясь, минуты две шебуршились в передней, потом щелкал замок. Ушли. И Женя, радостно топоча босыми пятками по ковру, сперва включал радио и, помахав руками — подобие зарядки! — и напевая что-нибудь оперно-опереточное, прямо в махровом халате — в ванную. Он был один и у себя дома. И никогда не запирал свою комнату на ключ. Соседи запирали.
V
Как потрясающе, что человечество разделено на две половины, на мужчин и женщин. Где-то прочел — два человечества. Глупость, конечно, но какое количество комбинаций, сколько вариантов судеб, какое задыхающееся счастье и несчастье вселенское. Сколько одиночеств и обретений. Как пусто и плоско было бы и жить в однополом мире. Поистине это и есть прелесть падшего тварного мира.
Так сегодня прекраснодушествовал Евгений Бенедиктович на сиденье трофейного “нэша”, машины ширококостной и некрасивой, с низким задом, да и холодной; вот и Алексей Павлович простудился некстати, вслед Ларисе Ивановне, теперь одному Лючину мотаться к этому Скробову. Конечно, у “нэша” ход мягкий, но по нашим дорогам… Усмехнулся — население — почти с гордостью, глядя на какую-нибудь заморскую красотку: по нашим дорогам не пройдет! И почему-то вспомнилось: минувшим летом пришлось ехать к Алексею Павловичу на дачу в деревню, надо было срочную депешу передать, так они с Колей, едва сползли с Волоколамского, сразу же застряли в глинистой луже, и мотор заглох. Погода была пасмурная, хотя теплая, и дождь накрапывал. Коля заводил “нэш” вручную, но не успевал сесть за руль, как мотор глох. Лючин толкал машину сзади, Коля посоветовал разуться, но он раздраженно, глядя на свои измаранные брюки, бросил: “Теперь уже все равно!” А Коля разулся, и когда все-таки добрались до деревни, босой, осторожно и с видимым удовольствием ступая по мокрой гусиной травке узкими длинными ступнями, а пятки детские — отметил про себя Лючин, — прошел к застекленной верандочке крайней от поля избы. Конечно, он не раз уже бывал здесь. Изба была крашена свежею зеленой краской, а окна — с белой вязью наличников. Дверь, как только Коля поднялся на крылечко, распахнулась и сразу же пропустила Колю. А тут и дождь кончился, небо быстро и светло очищалось от туч, и запахи — лета, деревни, земли и даже остывающего пробензиненого корпуса громоздкого “нэша” заставили и недовольного Лючина выбраться из машины, и теперь он ходил кругами и ждал. Как обычно.
— Алексей Павлович уже в городе. Здесь какая-то актриса избу снимает, вот она Алексея Павловича с женой и увезла. Час назад, — сказал незаметно подошедший Коля. — А теща Алексея Павловича нас приглашает чай попить.
— Нет-нет, — поспешно отказался Лючин, он не любил новых знакомств. — А вы идите, Коля. Я подожду. Просто подышу. Такой воздух.
И улыбнулся наконец, а Коля:
— Хорошо, — бесстрастно, как это он умел.
И тут загорелая девушка в сарафане и с косичками русыми вышла на крыльцо и потом, когда они уезжали, и развернувшийся неуклюже “нэш”, вскидываясь на ухабах, уже колыхался вдоль изб, и деревенские собаки с лаем бежали за ним, глядела вслед… А ведь это она была, Леля! — сейчас сообразил Лючин. Я еще тогда мог бы с ней познакомиться, если бы не характер мой дурацкий. Куда я спешил в тот вечер? Не помню. В оперетту? К Леточке? Это он так Виолетту звал… Да нет, с Леточкой мы уже тогда поссорились. Значит, к Фане? Короче, мог бы зайти. А Коля пошел. Вернулся, правда, скоро и еще принес пирожки. Три пирожка с черникой. Настя такие пекла. И, благодарный этим воспоминаниям, Лючин повернулся к Коле всем телом, спросил, ну, может, просто, чтобы сказать что-то: