Алан Маршалл - Я умею прыгать через лужи. Рассказы. Легенды
— У меня ведь очень много просьб, — объяснил я.
— Каких просьб? — спросил Энгус.
Я смутился, но он сказал:
— Что ж ты умолк? Рассказывай, ведь мы же товарищи.
Я повторил ему мою молитву, а он слушал, устремив взгляд в потолок и скрестив руки на груди.
Когда я кончил, он повернулся и посмотрел на меня.
— Ты ничего не упустил. Задал ему работенку. Выслушав все это, господь бог составит о тебе неплохое мнение.
Эти слова обрадовали меня, и я решил попросить бога, чтобы он помог и Энгусу.
У меня к богу было множество просьб, и число их все возрастало. С каждым днем у меня появлялись все новые нужды, а так как я опускал ту или иную просьбу лишь после того, как она удовлетворялась, а число услышанных молений было ничтожно, то молитва стала такой громоздкой, что я уже со страхом приступал к ее повторению. Мать не позволяла мне пропускать занятия в воскресной школе и научила меня моей первой молитве — она была в стихах, начиналась словами «кроткий, добрый Иисус» и кончалась просьбой благословить многих людей, в том числе моего отца, хотя я всегда был убежден, что он-то в благословениях не нуждается. Однажды я увидел выброшенную кем-то вполне хорошую, на мой взгляд, кошку и вдруг испугался ее застывшей неподвижности: мне объяснили, что она мертвая. И вот теперь по вечерам в кровати мне казалось, что я вижу мать и отца, лежащих так же неподвижно, с оскаленными зубами, как эта кошка… И я в ужасе молился о том, чтобы они не умерли раньше меня. Это была самая главная моя молитва, которую нельзя было пропускать.
Потом я решил включить в молитву и мою собаку Мэг и просить о том, чтобы бог сохранил ей жизнь, пока я не стану взрослым мужчиной и не смогу перенести ее утрату. Опасаясь, что я прошу слишком много, я добавил, что, как и в случае с Мэг, я буду доволен, если мои родители доживут до тех лет, когда мне исполнится, скажем, тридцать лет. Мне казалось, что в таком почтенном возрасте слезы — уже пройденный этап. Мужчины никогда не плачут.
Я молился о том, чтобы поправиться, и неизменно добавлял, что если бог не возражает, то я хотел бы выздороветь не позже рождества, до которого оставалось два месяца.
Надо было помолиться и о моих птицах и зверюшках, которые жили в клетках и загородках на заднем дворе, так как теперь, когда я не мог сам кормить их и менять им воду, всегда была опасность, что об этом позабудут. Я молился, чтобы об этом никогда не забывали.
Моего попугая Пэта, сердитого старого какаду, надо было каждый вечер выпускать из клетки, чтобы он полетал среди деревьев. Иногда соседи жаловались на него. В дни стирки он садился на веревки с бельем и сдергивал прищепки. Рассерженные женщины, видя, что чистые простыни лежат в пыли, бросали в Пэта палками и камнями, и мне приходилось молиться, чтобы они не попали в него и не убили.
Молился я и о том, чтобы стать хорошим мальчиком.
Энгус, высказав свое мнение о моих молитвах, спросил меня:
— Как по-твоему, что за малый господь бог? Какой он из себя?
Я всегда представлял себе бога в виде силача, одетого в белую простыню, подобно арабу. Он восседал на стуле, упираясь локтями в колени, и посматривал на мир внизу. Глаза его быстро перебегали от одного человека к другому. В моем представлении бог не был добрым — он был только строгим. «Вот Иисус, — думал я, — он добрый, как мой отец, но только никогда не ругается». Однако то обстоятельство, что Иисус ездил обычно на осле и никогда не скакал верхом на лошади, вызывало у меня большое разочарование.
Однажды отец, сняв новые ботинки, которые он разнашивал, переобулся в штиблеты с резинкой фирмы «Джилспай» и с чувством воскликнул:
— Вот эти ботинки изготовлены на небе!
С тех пор я был уверен, что Иисус ходит в штиблетах фирмы «Джилспай».
Когда я сообщил все это Энгусу, он заметил, что, возможно, у меня более верное представление о боге, чем у него.
— Моя мать, — сказал он, — всегда говорила по-гэльски. Бог мне казался сгорбленным стариком с белой бородой, окруженным толпой старух, которые вяжут и разговаривают по-гэльски. Мне казалось, что у бога на глазу повязка, а моя мать говаривала: «Это всё мальчишки камнями швыряются». Я не представлял, чтобы бог что-нибудь делал, не посоветовавшись предварительно с моей матушкой.
— Она вас шлепала? — спросил я его.
— Нет, — ответил он задумчиво. — Нас, детишек, она никогда не била, но богу от нее сильно доставалось.
Больной, лежавший на кровати слева от Энгуса, что-то сказал ему.
— Не тревожьтесь, — ответил Энгус, — я вовсе не хочу поколебать его веру. Он сам до всего додумается, когда станет взрослым.
Хотя я верил в бога и часть вечера посвящал молитве, я все же считал себя существом, от него независимым. Ему нетрудно было меня обидеть, но тогда я бы никогда больше к нему не обратился. Я боялся его потому, что он мог заставить меня гореть в адском огне. Об этом нам говорил директор воскресной школы. Но еще больше, чем адского огня, я боялся стать подлизой.
Когда, охотясь за кроликами, Мэг повредила себе плечо, я почувствовал, что бог сильно подвел меня, и решил в будущем сам заботиться о благополучии Мэг, отказавшись от его услуг. В тот вечер я не молился.
Заговаривая о боге, отец всегда его критиковал, но мне его отношение к богу правилось: оно означало, что я могу положиться на отца, если бог окажется не на высоте, — недаром отец перевязал плечо Мэг. Но все же меня беспокоил тон, каким он говорил о боге.
Однажды отец отвел кобылу к старику Дину, у которого был жеребец. Дин спросил, какой масти хотел бы он получить жеребенка.
— Я знаю способ, чтобы сделать любую масть, — хвастал Дин.
— А можешь ты сделать так, чтобы был жеребец или, наоборот, кобыла? — спросил отец.
— Что ты, — испуганно ответил Дин, — это зависит только от бога.
Я прислушивался к их разговору, и то, как отец отнесся к этому заявлению Дина, убедило меня, что он не очень-то высоко ставит бога, когда дело касается лошадей. Но зато я проникся еще большей верой в отца. Я решил, что такие люди, как мой отец, сильнее бога.
Но больные были непохожи на здоровых. Боль лишала их чего-то, что я в людях очень ценил, но не мог определить. Некоторые из них по ночам взывали к богу, и мне это не нравилось. По моему мнению, они не должны были этого делать. Мне трудно было поверить, что и взрослые могут испытывать страх. Я считал, что взрослые не знают ни страха, ни боли, ни сомнений.
На кровати справа от меня лежал грузный, неуклюжий человек, которому соломорезка раздробила кисть. Днем он бродил по палате, разговаривая с больными, выполнял их поручения, приносил им то, что они просили.
Он наклонялся над кроватью, расплываясь в слюнявой улыбке, и заискивающе спрашивал:
— Ну, как дела, в порядке? Тебе ничего не нужно?
Его манера держаться была мне неприятна — может быть, потому, что он был добр и услужлив не из сострадания, а из страха. Ему грозила опасность потерять руку, но ведь милосердие божие велико, и господь не оставит того, кто помогает больным. Мик, ирландец, лежавший наискосок от меня, всегда отказывался от его услуг, хотя и самым дружелюбным образом.
Как-то раз, когда этот человек отлучился из палаты, Мик сказал:
— Он словно собака, приученная к поноске… Когда он подходит ко мне, меня так и подмывает бросить палку, чтобы он принес ее обратно.
Этот больной никогда не лежал в постели спокойно, а вертелся с боку на бок, садился, снова ложился. Он то и дело взбивал свою подушку, хмуро поворачивал ее и так и этак. Когда наступал вечер, он брал со своей тумбочки маленький молитвенник. Выражение его лица менялось, и он сразу переставал ворочаться. Из тайников души он извлекал приличествующую случаю серьезность и облекался в нее, как в платье.
Запястье своей искалеченной и забинтованной руки он обвил цепочкой, к которой было прикреплено миниатюрное распятие. Он напряженно и сосредоточенно по нескольку минут прижимал к губам металлический крестик.
Ему, по-видимому, казалось, что при чтении молитвенника он не проявляет достаточной набожности: две глубокие складки залегали между его бровями, и он медленно шевелил губами, произнося слова молитвы.
Как-то вечером Мик, некоторое время наблюдавший за ним, вдруг почувствовал, что своей набожностью этот человек как бы укоряет его, Мика.
— Что он о себе воображает? — сказал он, посмотрев на меня.
— Не знаю, — ответил я.
— Никто не может сказать, что я пренебрегаю религией, — пробормотал Мик, сосредоточенно рассматривая ноготь. Покусав его, он добавил: — Разве что изредка.
Он неожиданно улыбнулся:
— Вот возьми мою старуху мать. Лучшей женщины на свете не бывало — можешь поверить, хотя говорю это я сам. Это так. Да и другие то же скажут. Спроси кого хочешь — в Борлике или хоть во всей округе. Там все ее знали. В ясное утро скажешь ей, бывало: «Бог хорош, а, мамаша?» А она ответит: «Само собой, Мик; только и черт не плох». Теперь таких нет.