Борис Цытович - Праздник побежденных: Роман. Рассказы
И откуда брались силы?
Он разгладил листы и, окутавшись дымом, стал читать далее.
* * *Журчит вода и холодит лицо. Вокруг тишина, темень, а вода почему-то сладкая, но это не удивляет. Я ворочаюсь и понимаю: жив. Над головой звякнуло ведро и зазвучал восторженный, удивительно музыкальный голос: «Поди отошел — живуч!» Свои, но почему в темноте? Наверное, ночь.
Где-то в вышине распахнулась дверь, вплеснув необыкновенно красный свет, и я увидел силуэт в фуражке с высокой тульей, в сапогах бутылкой — звучит чужая речь. Я уронил голову, мне не страшно, мне не страшно, мне все равно. А цепкие руки подняли, подтолкнули к двери, и опять музыкальный голос — живуч, живуч, иди. Я чужими ногами переступил порог и, ослепленный солнцем, постоял, держась за косяк, — конвоир меня не подгонял. Когда привык к свету, то увидел двор с громадным, в полнеба, деревом, его крону медными копьями пронизывало солнце, и медные грозди ползли по забору.
Я не знал ни времени, ни места, а желал одного — лечь, и чтобы солнце положило медную отливку, тяжелую и горячую, на цепенеющий затылок. Но окутал махорочный дым, терпкий, ядовитый, и неодолимое желание покурить вернуло к действительности.
Я увидел одноэтажное здание, по-видимому, школу, увидел бум, турник и группу подростков в черном с винтовками в руках под деревом. Увидел офицера в каске, с пустым рукавом за поясом и стеком в здоровой руке. Офицер скомандовал, и черные бросились наземь, поползли, волоча винтовки. Офицер шел рядом и покалывал стеком в оттопыренные зады.
Я глядел на них в безразличии и испытывал лишь болезненное желание покурить.
— Бараньи головы, — музыкально звучит из-за спины, — в полицаи пошли, а как наши придут — висеть им на осинах.
Я увидел своего конвоира. Он высок, блондинист и худ, голубые глаза иронически косят на кончик носа, а серо-зеленое иноземное одеяние обвисло, как на ряженом, и я почему-то подумал: сколько видел убитых и пленных в этой форме, а привыкнуть к ней никак не могу.
— А ты кто? — спросил я чужим голосом.
— Вот гляди, здесь сказано. — Он придвинул локоть, и на желтом рукавном шевроне я прочел: «Р.О.А.» А-а-а! Значит, предатель, значит, сволочь. Но не было во мне ни злобы, ни ярости.
— Нет, — вскрикивает он, — нет, я Христа не продавал. — И столько отчаяния в его крике, так трясутся прокуренные пальцы, что я, не в силах побороть желание, попросил покурить.
— Один курнул, в дерьмо нырнул, — басит за спиной. И я увидел телегу у сарая и белую лошадь, и чернобородого великана на ней, свесившего пудовые ботинки, одетого в нашу форму. Он полосует у груди буханку сточенным ножичком на шомпольной цепочке.
— Ну, если не брезгаешь, — говорит конвоир и протягивает окурок. Я затягиваюсь раз, второй — окурок трещит, разгорается, и вместе с дурманящим едким дымом я наполняюсь жаждой жить.
— И будет, — говорит конвоир своим удивительным голосом. Но жажда к табаку так велика, что я зубами выдернул окурок и жую горькую, обжигающую рот махорку. Конвоир отпрянул в изумлении. Рука его задумчиво обмахивает лицо, будто снимает невидимую пыль, а глаза подергиваются дымкой, в них такая боль, в них слезы. И никакой он не враг, потому-то и висит на нем чужая форма кулем.
— Гляди, — наконец вскрикивает он, — какой прыткий! Палец прокусил, а играть-то я чем буду?
Чернобородый перестает жевать и мрачно бубнит:
— Ты голову положи, он ее съест, не подавится — красная зараза. — И долго матерно ругается.
— Сволочи, — хриплю я.
— Вот, вот, сволочи, сволочи! — вскрикивает радостно конвоир. — Мне ж и легче будет. Но ты-то тоже не святой — две людские жизни унес. Вот! Посмотри, — он метнулся к телеге, откинул брезент, и я увидел две пары ног — одни в грубых сапогах с потертыми подковами, другие в щегольских, с вытянутыми носами, будто их хозяин стоял на цыпочках. — Это твои! Это ты их успокоил! Эти к тебе придут, — скороговорил он, держа брезент и юродиво улыбаясь.
— Веди, — рявкнул бородач. — Гахман ждет.
— Идем, идем — распевает конвоир. — Я тебе сигарку в палец сверну, — и разворачивает кисет.
Я двинулся к школе и только теперь заметил, что ноги босы, кто-то снял мои заморские ботинки. Когда ж поравнялись с «черными», конвоир направил палец на офицера, музыкально вскрикнул:
— Руссиш летчик! Цвай зондер солдат пиф-паф, пиф-паф!
Немец посмотрел на телегу, на чернобородого, спокойно жующего над мертвецами. Затем поизучал меня из-под каски глазами-амбразурками, внимательно и серьезно. Подростки перестали отряхивать пыль и, держась за винтовки, тянули в любопытстве цыплячьи шеи — на лицах почтение и страх. Офицер перевел взгляд на цигарку в руках конвоира, которую тот обильно слюнил, и рявкнул:
— Бросить сигаретен! Следователь будет давать сигаретен, если будет польза. Конвоир идет три шага назад — так говорит устав! Вэк!!
Он зубами натянул перчатку и, размахивая пальцем перед носом конвоира, еще что-то долго внушал.
— Яволь! — выкрикивал конвоир, уронив самокрутку.
Неожиданно немец толкнул меня так, что я пробежал до крыльца. Часовой распахнул дверь, и я попал в длинный коридор — окна с мешками песка, приклад пулемета из бойницы. Два солдата разом обернули головы в касках, молча понаблюдали за мной и безразлично отвернулись к окну. Поплыли двери 7 «А», 7 «Б».
— Сюда, — сказал конвоир и распахнул толстую, обитую мешковиной дверь.
Стол, сейф, шкаф, в полумраке силуэт на фоне багряного окна черен и неподвижен. «Немец аристократически сутуловат», — безучастно отпечатывается в мозгу. Я тоже смотрю в окно. Под сосной трактор с прицепом и причудливо-желтым маховым колесом. Тракторист, вихрастый подросток, — на корточках под сосной курит и мрачно колупает землю. За ним дорога петляет по зеленому лугу к лесу.
— Глядишь? — не то с сожалением, не то с восторгом шепчет конвоир. — Гляди, гляди, дороженька так и вьется, но отсюда еще никто не уходил.
Солнечный луч в щель будто медным лезвием перерезал комнату и отгородил меня от того, сутулого, слишком уж долго изучающего меня — босоногого, мокрого, окровавленного. Наконец немец достал ремень с кобурой, ладно пригладил френч и застегнул пряжку на плоском животе, поправил редкие белесые волосы. Его лоб с залысинами пробил солнечную перегородку, и голова, покрытая багряным глянцем, стала тяжелой, будто отлитой из красной меди. Я не могу оторвать взгляда от кривой пульсирующей жилки на высоком лбу и воспринимаю его голос приглушенно, будто из-за стены.
— Мы будем с вами работать, — говорит он. — Я спрашиваю, вы отвечаете. Громко, толково. Первый вопрос: куда и зачем летели? Прошу отвечать точно и не лгать. Вы есть офицер, офицеру лгать стыдно.
Я молчу, мне легко в розовом безразличии, слова долетают издалека.
— Отвечайте! И смотрите всегда в глаза, когда к вам обращается старший по чину, — говорит он без акцента. Глаза у него зеленые с коричневыми крапинками вокруг нацеленных в мой лоб зрачков. А карандаш завис, готовый клюнуть чистый лист.
Всю жизнь боялся, а теперь нет, подумал я, и стоило ли?
Немец ногтем процарапал слюду на моем планшете вдоль карандашной линии генерального маршрута. Я молчу.
— Ты говори, — шепчет конвоир, — бить будут.
И тогда с грохотом в распахнутую дверь вкатился низкий плотный человек-бочка в галифе и порыжевшем гражданском пиджаке с палкой в руках. Он секунду бычился, шумно дыша, затем пудовыми кулачищами переломил суковатую палку. Руки конвоира опустились.
— Поздравляю, капитан! — взревел он утробно, губы фиолетовыми гусеницами искривились в густой поросли щек, а голос в наступившей тишине прозвучал с такой внутренней силой, что я сквозь апатию уловил зверя, чуждого, свирепого, жестокого. И понял, он — русский.
— Они ушли, капитан! Ушли болотом. А наших к вечеру привезут. — Он выкинул два коротких пальца, с силой потряс ими. — Двадцать, капитан!
Постояв, излучая ярость, швырнул в сейф поломанную палку. Немец поворачивает серьезное лицо и тихо отвечает:
— С ним работать нельзя, большая потеря сил, шок. Нужна медицинская помощь, иначе пользы нет.
— Можно, капитан, можно, у меня заговорит.
Толстоикрые ноги косолапо потоптались, он надвигается на меня, занося кулак. Он почти без лба, из приплюснутых ушных раковин, словно взрывы, вымахнули черные волосы, голова его иссиня-гола и плоска. Взгляд снизу вверх близко посаженных маслянисто-черных глаз напоминает камбалу, и, если провести лучи от его глаз, почему-то думаю я, то они расходились бы вверх и вбок. Вот он близко, закрывает окно. Шевелит головой, как бы улавливая меня в фокус, и оцепенелый взгляд впивается в лоб. Я молчу.