Карл-Йоганн Вальгрен - Ясновидец:
Он не мог бы объяснить, как, но каким-то образом ребенок смотрел прямо в него, вернее, он как бы внедрился в него, как паразит незаметно внедряется в человеческий организм. Он уже был в нем; без слов, еще не осознавая свое собственное существование, он проник в сознание доктора вопреки всей научной логике, и самое худшее было, что он свободно читал самые его тайные мысли.
Гётц уже знал, что мальчик смотрит прямо в то ускользающее, частично загнанное в подсознание нечто, что и было его «я». Он видел смятение его чувств именно в это, казалось, вечно длящееся мгновение, он проследил забытые душевные бури раннего детства доктора, неутоляемую жажду материнского молока и телесного тепла, бессловесное отчаяние и тоску по смерти, задушенное желание отомстить жестокому миру, подростковую стыдную похоть, и ту огненно-красную страсть, еще не нашедшую своей цели, ту страсть, что заставит доктора через двадцать лет оставить свою жену ради женщины из низшего сословия. Мальчик видел его запретную страсть к младшей дочери, пахнущую перестоявшими цветами, его безумную мечту о путешествии через Атлантику в Новый Свет, отброшенную давным-давно здравым смыслом, но которая, как оказалось, к его удивлению, все еще жила в нем с неубывающей силой.
Мальчик видел его желание бежать из этой комнаты и в то же время остаться, желание, чтобы он поскорее умер и в то же время остался жить, мальчик подслушал его мысли в эту секунду, частично уже оформленные в слова, частично еще не сформулированные, наброски, грубо вырубленные из мрамора подсознания, и хотя ребенок, скорее всего, и не понимал всего этого, он же только что родился, но доктор знал, что он знает, потому что он находился в его сознании, в самом центре того, что составляло его личность.
Дрожа всем телом, он вернул ребенка мадам Шалль.
— Священник прав, — пробормотал он. — Это не человек, это отродье дьявола.
* * *
Колокольный звон над Кенигсбергом в эту ночь возвестил новую эру. Все несчастья десятилетия были похоронены под Лейпцигом и Ватерлоо, и город на Прегеле вновь обрел утраченное величие. Мадам Шалль тоже извлекала пользу из нового процветания — спрос возрос на все, в том числе и на покупную любовь. Шесть дней в неделю, кроме воскресений — воскресенье было ненарушаемым днем отдыха, — дом был полон гостей. Во дворе теснились дрожки, фаэтоны и ландо, и смеха было гораздо больше, чем плача, хотя в последнем тоже не было ничего необычного.
Мадам Шалль положила немало сил, чтобы привлечь в свое заведение вновь разбогатевших буржуа — провинциальных депутатов ландтага, специализирующихся на прусской земельной реформе, влиятельных асессоров, камерных музыкантов и переписчиков нот, молодых городских снобов, отдававших предпочтение фон Кляйсту перед Гёте и Гофману перед Жан-Полем, а также их папаш, масонов, которых привлекало любое закрытое общество, и, конечно, юнкеров в увольнительной, настолько же потерянных в мирное время, насколько бравых в военное, безутешно оплакивающих убитых на войне лошадей и однополчан.
Капитаны уланского полка и кирасиры в парадной форме соревновались в блеске своих мундиров под вновь приобретенными хрустальными люстрами, пока их не раздевали и они не становились такими, какими их сотворил Создатель, и девушки восхищались их загадочными шрамами и фантастическими швами, оставленными пьяными в стельку фельдшерами на волосок от смерти на полумистическом поле боя, или вскрикивали от ужаса, когда кто-нибудь из них извлекал свой фарфоровый глаз и размахивал им, как будто это был военный трофей. Особенно постаралась мадам Шалль привлечь телеграфистов с вновь открытого семафорного телеграфа, в тайной надежде, что слух о ее заведении облетит весь мир мерцающими в ночи световыми сигналами.
Экономика процветала. Многие девушки заработали достаточно, чтобы вернуться в свои родные места, и за несколько лет сменились почти все, появились новые, совсем юные, почти девочки, кое-кто даже из Берлина, где мадам Шалль помещала объявления в скромном приложении к некоему еженедельнику. Повсюду царило легкомыслие, как и в годы ее молодости, когда мир, казалось, только что родился, хотя моряки привозили из далеких краев все новые болезни, и никто не знал, как их лечить. Шалль решила взимать специальный взнос с тех, кто отказывался пользоваться бесплатно предлагаемыми домом превентивными средствами, и взнос этот был настолько велик, что только самые богатые купцы могли себе позволить игнорировать эти попытки воспрепятствовать распространению сифилиса — попытки, опередившие свое время лет этак на сто.
Вновь рекрутированные девицы были, как на подбор, хорошенькие и одевались согласно последней моде, и Шалль, выросшая с гувернантками в разорившейся впоследствии баварской купеческой семье, заставляла их брать уроки декламации и игры на фортепиано, что еще более повышало статус ее заведения.
Возобновилась традиция устраивать маскарады в летние вечера, а по субботам, когда дождь за окном разыгрывал минорные свои сонаты, проводились состязания поэтов во славу любви. Множество знаменитостей побывало в стенах дома за последние десять лет, оставив после себя память в виде забавных историй или наградив кого-то из девушек ребенком — мадам Шалль направляла таких девушек к мудрой старухе, выписанной ею аж из самого Киева и соблазненной обещанием заботиться о ней в старости. Например, иллюминатор из Пфальца Юнг-Штиллинг, очаровавший всех своим магическим искусством в комнате для тайных заседаний, или сын Гёте, бедный Август, как-то со скандалом покинувший заведение среди бела дня в открытом ландо, совершенно голым, за исключением окровавленного пластыря на лбу, после того как он откусил сосок у новенькой, а та, защищаясь, воткнула ему между глаз заколку для волос. Или Александр фон Гумбольдт, только что вернувшийся из путешествия в никому не известную страну, многие, впрочем, так и не переставали сомневаться, существует ли вообще такая страна; но существовала она или нет, только он привез оттуда целый букет болезней, за которые одна из случайных дам его сердца чуть не заплатила жизнью, заразив при этом неисповедимыми путями любви еще четверых.
Мадам Шалль была весьма терпима, когда речь шла о редкостных прихотях ее гостей; у нее было чувство справедливости, как у третейского арбитра. «Все имеют право быть счастливыми по-своему, — говорила она, стоя за своей конторкой на втором этаже и ведя подробный учет всем услугам дома, — но девушки сами устанавливают цену на счастье».
Она частенько хвасталась, что нет в мире такого желания, которое ее девушки не смогли бы удовлетворить, а в серьезные моменты могла и намекнуть, что не существует более полезного для общества заведения, чем бордель; и в пример приводила несколько попыток самоубийства, предотвращенных ее воспитанницами с помощью их несравненного искусства обольщения. А все те, кто появлялся в заведении к шести часам вечера, совершенно разбитыми непредвиденными обстоятельствами жизни, с жалкими остатками проигранного состояния и с обремененной тяжкими муками душой! Они покидали бордель в полночь, с прямой спиной, удовлетворенные до мозга костей, и готовы были, смеясь, встретить лицом к лицу все нелегкие испытания завтрашнего дня. Приводила она в доказательство своих рассуждений и супружества, спасенные на краю пропасти, поскольку, по крайней мере в ее фантазиях, было немало мужчин, нашедших истинное, перевернувшее их судьбу освобождение в объятиях ее девушек, и школа любви, пройденная ими, позволила им вдохнуть новую жизнь в супружескую постель, до этого такую же мертвую, как дерево, из которого она сделана, и изумить жен, разлюбивших своих мужей четверть века назад.
Она любила повторять, что нет таких потерпевших кораблекрушение несчастных, кто не нашел бы спасительной гавани в ее заведении, и единственное, что бесило ее, что она не могла открыть такое же заведение для городских дам, где их могли бы утешать юные красавцы, угадывающие их желания и утоляющие сердечные муки, — она сознавала, что время для таких экспериментов придет не ранее, чем век спустя.
В такой своеобразной среде рос мальчик. В ту ночь, когда он родился под аккомпанемент воя пурги и церковных колоколов, мало кто верил, что он переживет рассвет, но надеждам тех, кто желал ему смерти из сострадания, не суждено было оправдаться — мальчик упрямо не желал сдаваться смерти. Никто не знал точно, хотя многие догадывались, что некоторые люди рождаются с такой могучей волей к жизни, что она может побеждать законы природы. Мальчик пережил не только рассвет, он пережил и следующий день, и следующую неделю, и месяц, пока все не поняли, что он проживет если не все свои детские годы, то, по крайней мере, год-два. Но жизнь его состояла из таких страданий, что они могли бы смягчить сердце самого закоренелого преступника.