Леонид Борисов - Волшебник из Гель-Гью
– «По канату должна была идти Анна Стэн. Фотографии популярной артистки назойливо провожали и встречали Длина всюду. Аэроплан кружился над городом…»
Глава пятая
Липа вековая
Жалобно шумит.
Старинная песняГрин подошел к зеркалу.
Свет мой, зеркальце! скажи,
Да всю правду доложи:
Я ль на свете всех милее,
Всех румяней и белее?
Зеркало ответило: хорош. Серый костюм, накрахмаленная рубашка, отложной воротник, галстук бабочкой. Грин отыскал альбом и принялся рассматривать свои фотографии, и это занятие лишило его последней доли оптимизма. Зеркало всё же льстило больше, – натура, стоявшая перед ним, вела себя хитро: она принимала наиболее выгодные позы, в минуту она могла изменить выражение своего взглнда шестьдесят раз. Фотографический аппарат ловил и консервировал позу, длившуюся мгновение.
– Ты куда? – спросила жена.
– Куда-нибудь. Саша остается под твоим крылышком. Александр Степанович уходит по личному делу. Грин приступает к завязыванию и развязыванию узелков. А ты в гости? Надень синее платье. Будь здорова, моя женушка!
Грин вышел на улицу. Чувство тоски и неуверенности омрачало его мысли. День не был светел, хотя всё в городе – снизу доверху – утопало в солнечном осеннем сиянии, и этот серебристый тон и настороженность остановившихся в безветрии облаков беспокоили Грина.
«Не облака, а умные головы, – подумал он. – Вот ужо сравню где-нибудь!»
Все сравнения были злы, субъективны и, конечно, не дошли бы до читателя. У входа в кинематограф продавали огромные лиловые астры, настоящие, живые, но весьма похожие на искусственные. Кто-то отпустил на свободу синий воздушный шарик, и все старались увидеть того, кто это сделал.
Темнело. Зеленое, неправдоподобно импрессионистское небо было освещено изнутри; еще прятались звезды, но наступал тот час, когда они должны были загореться. Грин обогнул Вознесенский проспект, прошел мимо Никольского собора и Мариинского театра, с набережной Мойки свернул к почтамту. Часы на арке показывали восемь. С Конногвардейского бульвара Грин взял налево. Постоял у памятника Петру, – он любил и Петра и памятник, – а затем, перейдя дорогу, направился к Дворцовому мосту: ему особенно нравился этот кусок набережной от Сената до Зимней канавки.
Давно зажгли фонари, и Нева, осеребренная светом, шумно бежала к морю. Сильный ветер бил Грину то в спину, то прямо в лицо, уже дважды срывал с его головы шляпу и заставлял бегать за нею по газонам и клумбам.
Ветер вдруг переменил направление, и Нева запенилась и начала ставить волны горбом. С крепостного бастиона в восемь тридцать пять ударила пушка. На каланчах всех пожарных частей города подняли зеленые фонари.
«Быть наводнению», – думал Грин, ловя себя на мысли, вздорной и проказливой, с радостью ожидающей стихийного бедствия. Планам Грина надвигавшееся наводнение не мешало. Наоборот.
Ветер вдруг рассвирепел, он дул в спину, сбивал с ног, насвистывал где-то вверху и завывал в пролетах деревянного Дворцового моста. Еще час назад всё в городе было тихо и спокойно, а сейчас на небе воздвиглись тучи, провалы и бездны, – точь-в-точь как на рисунках Дорэ к «Потерянному и возвращенному раю» Мильтона.
В первые минуты начавшейся бури ему показалось необходимым строже и проще отнестись к ничего не значащим явлениям в его жизни – именно как к ничего не значащим. Вспомнить, что всякое явление становится грозным и исключительным только тогда, когда мы сами придаем ему окраску грозы и особенности, закидываем рядовой пурпур черными розами и ставим золотую рампу с разноцветными огнями, опуская тяжелый бархатный занавес.
«Проще, проще», – внушал себе Грин, прекрасно понимая, что внушение это возникает из чувства тревоги и страха. А тут еще горбатятся невские воды и стонут осыпающиеся липы и клены. Сила ветра приближается к шести баллам.
Но как прекрасен город! Трамвайные провода высекают молнии, автомобили выбрасывают из фонарей длинные лучи света и, как по рельсам, бегут по ним, печально трубя в рожок. Воет сирена; на том берегу поют матросы; Адмиралтейская игла то блеснет, то померкнет; купол Исаакия подобен шлему богатыря, утверждающего вечную славу и бессмертие Северной Пальмиры.
– Гляжу и наглядеться не могу, – произнес Грин, любуясь давно знакомым, озираясь на хорошо известное, всматриваясь в детали, ставшие дорогими после того, как на них указали Пушкин и Достоевский, Некрасов и Блок. Да, кстати, – Блок. Не бросить ли затею с визитом в дом № 12 по Миллионной улице и не навестить ли Блока? Блок будет рад, – Грину известны были лестные отзывы Александра Александровича о некоторых его рассказах. Блока Грин любил молчаливо и тайно. Пойти к нему? Нет. Туда, к Зимней канавке, под ее своды, потом налево, потом – будь что будет, – или спасибо и прости, или до свидания и не забудь…
А ветер всё крепче, всё сильнее.
Глухие не слышат его воя.
Пришли на память стихи Случевского:
Упала молния в ручей,
Вода не стала горячей,
А что ручей до дна пронзен,
Сквозь шелест струй не слышит он.
Зато и молнии струя,
Упав, лишилась бытия…
Другого не было пути…
И я простил, и ты прости.
Ты нужна художнику! Поймешь ли ты это? Кто ты? Откуда? И зачем села рядом в тот час на скамью Летнего сада?..
Довольно дум и размышлений! Голова от них болит.
Двери парадного хода раскрыты. Грин оправил галстук, откашлялся в ладонь и вошел в подъезд. Лестница ярко освещена, выстлана ковром. На дубовой двери квартиры номер семь ни доски, ни визитной карточки, только белая пуговка звонка слева. Грин нажал ее – отрывисто и энергично. Сердце колотилось так громко, что стук его, наверное, был слышен за дверью.
Она открылась неожиданно скоро. Грин увидел вздернутый нос, подведенные глаза, алый рот и белую наколку горничной на гладко причесанных волосах.
– Вам что угодно? – спросила она.
– Мне нужно видеть даму, имени и отчества ее я не знаю. Она глухонемая.
– Войдите, – сказала горничная, пропуская Грина в переднюю. – Посидите, я сейчас доложу, – и ушла куда-то.
Грин осмотрелся. Зеркало, столик перед ним, на столике офицерская фуражка. На вешалке черное мужское пальто и желтая панама. Трость в углу. Запах солидного жилья. А где же ее шляпа? Дома ли она? Здесь ли она живет?
Только сейчас пришло в голову, что она могла приходить сюда в гости, по делу. Встать и уйти, самое лучшее. Всё, что заготовлено заранее, забылось и кажется нелепым. Грин поднялся со стула.
Из двери справа вошла в переднюю старуха, одетая неопрятно и бедно и – если Грин не ошибся – босая. Она взглянула на него, и ему стало страшно. Он улыбнулся, улыбнулась и она. Он не знал, что сказать ей, ему хотелось немедленно покинуть квартиру, но старуха задержала его:
– К ней пришел? Знаю. Нагнись. Слушай.
Грин нагнулся, затаил дыхание, вслушался в шамкающий шепот:
– Торопись в Гавань. На Двадцать пятой линии найди дом с палисадником, возле дома растет большая липа. Не найдешь на Двадцать пятой, – ищи на Двадцать четвертой. Это всё одна улица. Сядь на скамью и жди полуночи. Никуда не уходи. Жди терпеливо.
– Вы про глухонемую? – спросил Грин.
– Да. Слушай. Сядь и жди. Она выйдет одна. Возьми ее под руку и веди сюда. Я вам приготовлю чай и фруктовый торт. Она любит торты от Иванова, с улицы Глинки. Я схожу сама. Не беспокойся. Ты ее не обижай. И никому не рассказывай про нее.
– Не буду, – произнес Грин.
– Не рассказывай никому. Тайна. Иди. В городе ветер?
– Сильный ветер, бабушка, – сказал Грин и очнулся от каких-то чар, еще не придя в себя и ничего не понимая.
– Будет наводнение?
– Не знаю, бабушка, но похоже, что будет. Тогда Гавань зальет. Мне можно идти?
– Можно. Повтори, как я сказала?
– Двадцать пятая линия, дом с палисадником, липа, скамья. Ждать до полуночи, вести сюда. Тайна. Бабушка, а кто этот офицер?
– Жених. Уходи, он тебя убьет. Отвечай, как тебя по имени?
– Александр, – ответил Грин и вышел на площадку лестницы; дверь за ним закрылась…
Всё это очень интересно. А погода под стать приключению: ветер толкает в спину и бьет в лицо. Дворцовый мост уже разведен, пушка ударила пять раз. Наряды конной полиции лихо скачут по всем направлениям. На Французской набережной Грин нагнал роту солдат, торопившихся на Васильевский остров, чтобы помочь населению затопляемой Гавани.
На Николаевском мосту Грину пришлось обеими руками придерживать поля шляпы. Он шагал и думал о том, что будет очень трудно, почти невозможно вести под руку глухонемую: слетит с головы эта проклятая суконная вертушка; надо было надеть свою любимую спортсменскую фуражку в белом чехле. Следовало взять пальто, – становится холодно, сечет мелкий, частый дождь. Еще раз ударила пушка, и через минуту последовало шесть выстрелов один за другим.