KnigaRead.com/

Анни Эрно - Место в жизни

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Анни Эрно, "Место в жизни" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

За едой он пользовался только своим карманным ножом. Нарезал хлеб мелкими кубиками, раскладывал их около тарелки и накалывал на них ножом кусочки сыра или колбасы или же подбирал этими кубиками с тарелки соус. Когда я оставляла в тарелке еду, он мрачнел. Его тарелки можно было не мыть. Закончив есть, вытирал свой нож о спецовку. Если ел селедку, то чистил нож о землю, чтобы отбить запах. До конца пятидесятых годов он ел по утрам суп, потом перешел на кофе с молоком с такой неохотой, точно приносил себя в жертву женской прихоти. Он пил кофе с ложки, втягивая его в себя, как суп. В пять часов он перекусывал — яйца, редис, отварной картофель, а вечером ел только суп. Майонез, сложные соусы, пирожные были ему не по нутру.


Он спал всегда в рубашке и нательном белье. Бреясь три раза в неделю в кухне перед раковиной, над которой висело зеркало, он расстегивал воротничок, и я видела пониже шеи совсем белую кожу. После войны люди стали заводить у себя ванные комнаты — признак богатства, и моя мать оборудовала наверху небольшую умывальную, но отец никогда ею не пользовался, продолжая мыться в кухне.

Зимой он с удовольствием сморкался и сплевывал мокроту во дворе.


Этот портрет я могла бы описать давно в своем школьном сочинении, если бы нам не запрещалось писать о том, что было мне привычно. Как-то в классе одна из девочек чихнула так, что подлетела тетрадь. Учительница, повернувшись от доски, произнесла: «Прекрасно, нечего сказать!»


В И... среди торговцев и мелких служащих никто не хотел походить на только что «выбравшегося из деревни». Походить на крестьянина означало быть неразвитым, отставать от всего современного — в одежде, речи, поведении. Большой популярностью пользовался такой анекдот: крестьянин, приехавший к сыну в город, садится перед работающей стиральной машиной и, глядя задумчиво в стеклянное окошечко, за которым крутится белье, говорит своей невестке: «Что бы там ни говорили, но телевидение еще не того...»

Однако в И... не слишком приглядывались к манерам крупных фермеров, которые приезжали на рынок в своих все более современных и роскошных машинах. Самым позорным считалось иметь крестьянские манеры, не будучи крестьянином.


Отец и мать говорили между собой постоянно раздраженным тоном, даже если проявляли заботу друг о друге. Слова: «Надень же свой шарф!» или: «Да посиди же ты наконец немного!»— звучали так, как если бы они обменивались ругательствами. Они пререкались без конца, выясняя, кто потерял счет от поставщика прохладительных напитков или забыл потушить свет в подвале. Мать кричала громче, чем отец, так как ей все действовало на нервы: доставка с опозданием товаров, слишком горячая сушилка у парикмахера, месячные или посетители. Иногда она говорила: «Ты не создан быть торговцем» (следовало понимать — тебе надо было остаться рабочим). Выходя из себя, в ответ на оскорбления кричала: «Падаль! Лучше бы я не вытаскивала тебя из твоей дыры!» Не проходило недели без обмена выражениями: «Ничтожество! — Психопатка! — Жалкое убожество! — Старая шлюха!» И так далее в том же духе. Оба не придавали перебранкам особого значения.


Мы не умели разговаривать между собой без грубостей. Вежливый тон предназначался лишь посторонним. Привычка настолько укоренилась, что, пытаясь выражаться прилично в присутствии других, отец, дабы запретить мне лазать по камням, снова сбивался на резкий тон, нормандский говор и бранные выражения, разрушая тем самым то хорошее впечатление, которое хотел произвести. Он не научился выговаривать мне благопристойно, да и я не поверила бы, что меня ожидает пощечина, если бы это было сказано спокойно.

Вежливое обращение между родителями и детьми долгое время представляло для меня нечто неведомое. Потребовались годы, чтобы я осознала смысл преувеличенной любезности, которую хорошо воспитанные люди вкладывают в обычное приветствие. Мне было стыдно — я не заслуживаю такого отношения, я даже воображала, что окружающие питают ко мне какое-то особое расположение. Лишь позже я поняла, что все вопросы, задаваемые с живейшим интересом, все расточаемые улыбки имели не больше значения, чем привычка есть с закрытым ртом или незаметно вытирать нос.


Необходимость разобраться во всех этих мелочах нахлынула на меня еще сильней оттого, что я отметала их раньше, уверенная в их незначительности. И только оскорбленная память помогла мне сохранить их. Я подчинилась желанию мира, в котором живу и который пытается заставить вас забыть о мире нижестоящих, словно помнить о нем — дурной тон.


Когда я, сидя за кухонным столом, делала уроки, отец листал мои учебники, особенно по истории, географии и естественным наукам. Ему нравилось, когда я задавала ему каверзные вопросы. Однажды попросил, чтобы я устроила ему диктант — хотел доказать мне, что у него правильная орфография. Он никогда не знал, в каком я классе; говорил: «Она у мадемуазель такой-то». Школа — мать захотела, чтобы я училась в религиозном заведении, — казалась ему грозным миром, который, подобно острову Лапута в «Путешествии Гулливера», парит надо мною, чтобы управлять моими поступками, моим поведением: «Ну и ну, вот если бы тебя увидела учительница!» или же: «Я схожу к твоей учительнице, она заставит тебя слушаться!»

Он говорил всегда твоя школа и произносил раздельно «пан-сион», «дорогая ма-тушка» (так звали директрису), выпячивая губы, с подчеркнутой почтительностью, как будто произнести эти слова обычно значило бы проявить к замкнутому мирку школы фамильярность, на которую он не имел права. Отказывался ходить на школьные праздники, даже если я принимала участие в спектаклях. Мать возмущалась: «Ну отчего ты не хочешь туда идти?» Он отвечал: «Но ты же знаешь, я никогда не хожу на такие вещи».


Часто серьезным, почти трагическим тоном говорил: «Слушай внимательно в школе!» Словно боялся, как бы этот странный подарок судьбы — мои хорошие отметки — внезапно не прекратились. Каждое успешное сочинение, а позднее каждый выдержанный экзамен, любая удача порождали надежду, что я буду лучше, чем он.


Когда мечта об этом заменила его собственную мечту, в которой он как-то признался: завести хорошее кафе в центре города, с террасой, случайными посетителями, кофейным автоматом на стойке. Мешала нехватка средств, боязнь начинать все заново, покорность судьбе. Что ж поделать?

Ему не суждено выбраться из разделенного надвое мира мелкого лавочника. С одной стороны, хорошие люди, те, кто покупает у него, с другой — плохие, их значительно больше, те, кто ходит в заново выстроенные магазины центра. Туда же относилось и правительство, подозреваемое отцом в том, что оно хочет нашей гибели, благоприятствуя крупным торговцам. Но и среди хороших покупателей проводилось разграничение: хорошие — всё покупали в нашей лавке, плохие — заходили лишь за оскорбительной для нас покупкой какой-нибудь бутылки растительного масла, которую они забыли купить в центре города. Да и хорошим покупателям доверять не стоило, они могли изменить в любой момент, уверенные в том, что их обкрадывают. Целый мир в заговоре против нас. Ненависть и раболепство, ненависть раболепства. А в глубине души мечта всякого коммерсанта — быть единственным в городе торговцем, продающим свой товар. Мы ходили за километр от дома за хлебом, потому что булочник по соседству ничего у нас не покупал.

Отец без всякого убеждения, как бы назло всем, голосовал за Пужада[9], считая его «горлопаном».


Но отец не был несчастен. В помещении кафе всегда бывало тепло, звучало радио и с семи утра до девяти вечера тянулась непрерывная череда посетителей с обычными словами приветствий: «Привет всем!», «Персональный привет!» Разговоры о дожде, о болезнях, смертях, найме на работу, засухе. Констатация обыденных вещей, перепевы общеизвестных истин, сдобренных заезженными шутками: «сзади нас рать», «до завтра, шеф», «на своих на двоих». Отец опорожнял пепельницы, протирал губкой столы, тряпкой стулья.

Время от времени без всякого удовольствия замещал мать в лавке, предпочитая оживленное кафе, а, возможно, превыше всего — работу в огороде или постройку сарая по своей прихоти. Запах цветущей бирючины в конце весны, отчетливо громкий лай собак в ноябре, грохот проходящих поездов — свидетельство наступивших холодов — словом, все, что позволяло людям в том мире, где руководят, господствуют и пишут в газетах, говорить: «Эти люди все же по-своему счастливы».

По воскресеньям банный день; утром заглядывали в церковь на мессу; после обеда игра в домино или прогулка на машине. По понедельникам выносили мусор, по средам приезжал поставщик спиртного, по четвергам привозили продукты и так далее. Летом закрывали лавку на целый день, чтобы навестить друзей — семью железнодорожника, и еще на один день — для поездки на богомолье в Лизьё. Утром посещали монастырь кармелиток, собор, диораму, обедали в ресторане. После обеда ехали в Бюиссоне и к морю, в Трувиль и Довиль. Отец ходил босым по воде, закатав брюки, мать — тоже приподняв немного юбку. Перестали так делать, когда мода на это прошла.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*