Юстейн Гордер - Таинственный пасьянс
— Тогда мы с тобой пока не будем ложиться, — сказал он.
ШЕСТЁРКА ПИК
…лимонад, который в тысячу раз лучше…
Я чуть не заснул над лупой и книжкой-коврижкой. Мне было уже ясно, что я читаю о необычном приключении, но мне не пришло в голову, что это приключение имеет ко мне самое непосредственное отношение. Я оторвал кусочек от пакета, в котором лежали коврижки, и использовал его как закладку.
Подобную книжку я видал в книжном магазине Даниельсена на площади в Арендале. Там в ящике лежала маленькая книжка сказок. От моей она отличалась тем, что в ней были такие большие буквы, что на каждой странице умещалось не больше пятнадцати или двадцати слов. Тут уж и речи не могло быть ни о каком настоящем приключении.
Был уже второй час ночи. Я положил лупу в один карман штанов, книжку — в другой и рухнул на кровать.
Папашка разбудил меня рано утром. Сказал, что надо спешить и ехать дальше. Если мы не поторопимся, мы попадём в Афины как раз тогда, когда надо будет уже возвращаться домой. Он немного рассердился, что я рассыпал по полу столько хлебных крошек.
Это крошки от коврижки, подумал я. Значит, книжка-коврижка мне не приснилась. Я быстро надел штаны и ощупал оба кармана. А папашке сказал, что ночью мне так захотелось есть, что я съел последнюю коврижку. Сказал, что не хотел зажигать свет и потому так накрошил на пол.
Мы быстренько собрали свои пожитки, отнесли их в машину и побежали в столовую завтракать. Я заглянул в пустой ресторан. Когда-то Людвиг пил там вино со своими друзьями.
После завтрака мы простились с "Красавчиком Вальдемаром" и сели в машину. Когда мы выехали на Вальдемарштрассе, папашка показал на пекарню и спросил, там ли мне дали коврижки. Я не успел ответить, как на порог вышел седой пекарь и махнул нам рукой. Не только мне, но и папашке. И папашка тоже помахал ему в ответ.
Вскоре мы были уже на шоссе. Я вынул из кармана лупу и книжку-коврижку и начал читать. Раза два папашка спросил, чем я занимаюсь. Сначала я ответил, что смотрю в лупу, нет ли у нас вшей на заднем сиденье. А в другой раз ответил, что думаю о маме.
♠ Альберт устроился в качалке. Но сперва он достал табак из старой коробки, набил трубку и раскурил её.
— Я родился здесь, в Дорфе, в тысяча восемьсот восемьдесят первом году, — начал он. — Я был младший, всего нас было пятеро братьев и сестёр. Именно поэтому я был особенно привязан к матери. В Дорфе принято, что мальчики остаются с матерью до семи или восьми лет, а с восьми уже ходят с отцом на работу — в лес или на поле.
Я помню все долгие светлые дни, что провёл дома на кухне, не отходя от материнской юбки. Семья собиралась вместе только по воскресеньям. Тогда мы совершали продолжительные прогулки, подолгу сидели за обедом и по вечерам играли в лото.
Неожиданно на нашу семью свалилось несчастье. Когда мне было четыре года, мать заболела туберкулёзом. Несколько лет мы жили с этой болезнью.
Я был слишком мал и понимал далеко не всё, но помню, как мать всё чаще и чаще присаживалась, чтобы отдохнуть, потом она часто даже не вставала с кровати. Случалось, я сидел рядом с ней и рассказывал ей сказки, которые сам сочинял.
Однажды я застал её во время приступа кашля, склонившуюся над кухонным столом. Увидев, что она кашляет кровью, я пришёл в такое исступление, что стал крушить на кухне всё, что попадалось мне под руку. Тарелки, кружки, стаканы — всё, до чего мог дотянуться. Наверное, именно тогда я в первый раз подумал, что она скоро умрёт.
Помню, однажды, в воскресное утро, отец пришёл ко мне, все остальные ещё спали.
"Альберт, — сказал он, — нам надо поговорить. Боюсь, что скоро наша мама умрёт".
"Она не умрёт! — гневно воскликнул я. — Ты лжёшь!"
Но он не лгал. Она прожила ещё несколько месяцев. С самого раннего детства я привык жить с мыслью о смерти — задолго до того, как она пришла к нам. Я видел, как мать худела и бледнела. У неё не прекращалась лихорадка.
Лучше всего я запомнил похороны. Друзья в селении дали двум моим братьям и мне траурную одежду. Я, единственный, не плакал, я был так сердит на мать за то, что она нас покинула, что не уронил ни слезинки. С тех пор я считаю гнев лучшим лекарством от горя…
Старик взглянул на меня, словно понимал, что я тоже ношу в сердце большое горе.
— У отца на попечении осталось пятеро детей, — продолжал он. — Сперва дела у нас шли неплохо. Кроме работы на своей усадьбе, отец стал сельским почтмейстером. В то время в Дорфе жили две или три тысячи человек. Моя старшая сестра, которой в ту пору было тринадцать лет, вела у нас хозяйство. Другие помогали на усадьбе, ну а я был ещё слишком мал, чтобы приносить пользу, и потому развлекал себя сам. Нередко я сидел на кладбище у могилы матери и плакал. Я всё ещё не простил ей, что она умерла.
Вскоре отец начал пить, сперва по выходным, потом уже — каждый день. Первым делом он потерял работу почтмейстера, затем стала приходить в упадок и вся усадьба. Братья, хотя и были ещё подростками, уехали в Цюрих. Я остался и жил сам по себе.
Время шло, меня всё чаще дразнили тем, что мой отец пьяница. Если кто-нибудь находил его в селении мертвецки пьяным, его привозили домой и укладывали в постель. Расхлёбывать всё приходилось мне. Мне казалось, что я один расплачиваюсь за смерть матери.
В конце концов у меня появился хороший друг — Ханс Пекарь. Это был старый седой человек, который с незапамятных времён держал в Дорфе пекарню. Но родился он не в Дорфе и потому его всегда считали в селении чужаком. К тому же он был неразговорчив. Жители Дорфа почти ничего не знали о нём.
Ханс Пекарь прежде был моряком, но, проплавав много лет, осел в Дорфе и открыл тут пекарню. Изредка, когда он снимал в пекарне рубаху, у него на руках можно было увидеть четыре татуировки. Одно это придавало ему в наших глазах некую таинственность. Ни у кого из мужчин в Дорфе не было татуировки.
Особенно хорошо я помню его татуировку, изображавшую женщину, которая сидела на большом якоре. Под ней было написано "Мария". О ней ходило много историй. Некоторые говорили, что она была его невестой, но умерла от туберкулёза, не дожив и до двадцати лет. Другие считали, что Ханс Пекарь когда-то убил немку, которую звали Мария, и поэтому живёт сейчас в Швейцарии…
Мне показалось, что Альберт поглядел на меня так, как будто я тоже сбежал от женщины. "Не считает же он, что и я тоже кого-то убил", — подумал я.
Но он вдруг сказал:
— А кое-кто говорил, что "Мария" — это название шхуны, на которой он плавал, и что эта шхуна потерпела кораблекрушение где-то в Атлантическом океане.
Альберт встал, принёс белый сыр и хлеб. Потом достал два бокала и бутылку вина.
— Тебе не скучно это слушать? — спросил он.
Я энергично замотал головой, и он продолжал:
— Лишённый всяческого надзора, я частенько останавливался перед пекарней на Вальдемарштрассе. Мне нередко хотелось есть, и я считал, что один вид хлеба и булочек немного помогает от голода. Однажды Ханс Пекарь махнул мне, чтобы я зашёл к нему в пекарню, и угостил булочкой с изюмом. С этого времени, Людвиг, я начинается моё летосчисление.
С тех пор я постоянно проводил время у Ханса Пекаря. Думаю, он сразу понял, насколько я одинок и предоставлен самому себе. Если я бывал голоден, он давал мне кусок свежего хлеба. Перепадала мне и сдоба, а иногда он открывал даже бутылку с лимонадом. За это я исполнял его мелкие поручения и ещё до того, как мне стукнуло тринадцать, стал учеником пекаря. Но до этого было ещё далеко. И много чего случилось. К тому времени я уже стал ему чем-то вроде сына.
В тот же год умер мой отец, вернее было бы сказать, что он спился. До самого конца он говорил только о том, что хочет встретить на небесах мать. Обе мои сестры вышли замуж и уехали далеко от Дорфа, братья за это время ни разу не педали признаков жизни…
Наконец Альберт наполнил бокалы вином. Он подошёл к камину, выбил из трубки пепел, снова набил её табаком и закурил, пуская в комнату тяжёлые клубы дыма.
— Ханс Пекарь и я поддерживали друг друга. Однажды он оказался и моим защитником. Несколько мальчишек набросились на меня возле пекарни. Они повалили меня на землю и принялись дубасить. Так я, во всяком случае, это запомнил. Я уже давно привык к таким потасовкам. Это было мне наказание за то, что мать умерла, а отец стал пьяницей. Однако в тот день в расправу надо мной вмешался Ханс Пекарь, и я никогда не забуду этого зрелища. Он освободил меня, и каждому из мальчишек досталось то, что он заслужил, ни один не избежал своей участи. Может быть, Ханс Пекарь был более строг, чем того требовали обстоятельства, но с того дня никто в Дорфе больше не смел меня обидеть.