Джулиан Барнс - Лимонный стол
Сплетни прекратились, или во всяком случае поутихли, когда было установлено, что причина, почему госпожа Линдвалл не поехала навестить сестру, заключалась в том, что она забеременела первым ребенком Линдваллов. Сплетни сочли это счастливой случайностью, спасшей поколебавшуюся репутацию Барбро Линдвалл.
Вот так, подумал Андерс Боден. Открылась дверь и снова закрылась, прежде чем ты успел войти в нее. Человек распоряжается собой не больше, чем, бревно, помеченное красными буквами, которое сталкивают назад в бешеный поток люди, вооруженные баграми с острыми концами. Может быть, он такой, как они говорят, и не больше: мужлан, которому выпала удача жениться на женщине, игравшей фортепьянные дуэты со Сьёгреном. Но если так, и если с этой минуты его жизнь уж никогда не изменится, то и он тоже, понял он. Останется замороженным, законсервированным в этом моменте… нет, в моменте, который чуть было не сбылся, мог сбыться на прошлой неделе. И никто в мире, жена ли, церковь ли, общество — ничего не могут сделать, чтобы помешать ему решить, что его сердце больше никогда не дрогнет.
Барбро Линдвалл не была убеждена в своих чувствах к Андерсу Бодену, пока не признала, что теперь свою оставшуюся жизнь она проведет с мужем. Сначала был маленький Ульф, а год спустя — Карен. Аксель надышаться на детей не мог, и она тоже. Быть может, это окажется достаточным. Ее сестра переехала далеко на север, где растет морошка, и каждый сезон присылала ей банки желтого варенья. Летом они с Акселем плавали на лодке по озеру. Он предсказуемо толстел. Дети росли. Как-то весной рабочий с лесопильни выплыл под нос парохода, его разрезало, и вода покраснела так, будто его перекусила акула. Пассажир на фордеке показал, что до последней секунды погибший плыл прямо и уверенно. Сплетни утверждали, что люди видели, как жена погибшего ходила в лес с одним из его товарищей. Сплетни добавляли, что он был пьян и побился об заклад, что проплывет прямо перед носом парохода. Следователь постановил, что он, очевидно, оглох от воды, залившей ему уши, и определил происшедшее как несчастный случай.
Мы просто лошади в наших стойлах, говорила себе Барбро. Стойла не пронумерованы, но мы все равно знаем свое место. Другой жизни нет.
Но если бы только он сумел прочесть мое сердце прежде меня. Я не разговариваю с мужчинами так, не слушаю их так, не гляжу им в лицо так. Почему он не сумел понять?
Когда она снова его увидела, и он, и она составляли часть пары, прогуливавшейся у озера после церковной службы, и ее беременность принесла ей облегчение, потому что десять минут спустя у нее был приступ рвоты, и иначе причина была бы очевидной. А пока ее рвало в траву, она могла думать только о том, что пальцы, поддерживавшие ее лоб, принадлежат не тому мужчине.
Она больше никогда не встречалась с Андерсом Боденом наедине, она этого не допускала. Как-то раз, увидев, что он поднялся на пароход впереди нее, она вернулась на пристань. В церкви она иногда видела его затылок и воображала, что различает его голос среди остальных. Когда она выходила из дома, то предохранялась присутствием Акселя, дома она не отпускала от себя детей. Как-то раз Аксель предложил пригласить Боденов на кофе; она ответила, что госпожа Боден, конечно, будет рассчитывать на мадеру и кремовый торт, но даже если предложить ей их, она все равно будет щуриться на всего лишь провизора и его жену, а тем более приезжих. Предложение это не повторялось.
Она не знала, как собственно думать о том, что произошло. Спросить было некого; она подыскивала подходящие параллели, но все они были сомнительными и, казалось, не имели ничего общего с ее случаем. Она была не подготовлена к постоянной, безмолвной, тайной боли. Однажды, получив от сестры варенье из морошки, она посмотрела на банку, на стекло, на металлическую крышку, на кружок кисеи, на написанный от руки ярлык и дату — дату! — и на объединитель всего этого, на желтое варенье, и подумала: вот что я сделала с моим сердцем. И с тех пор каждый год, получая банки, она думала то же самое.
Вначале Андерс продолжал рассказывать ей беззвучным шепотом все, что он знал. Иногда он был гидом, иногда управляющим лесопильней. Он, например, мог рассказать ей про «Недостатки Древесины». «Растреск-чаша» — естественное растрескивание между годовыми кольцами. «Растреск-звезда», когда трещины расходятся радиально в нескольких направлениях. «Растреск-сердце» часто обнаруживается в старых деревьях и тянется от сердцевины ствола к его окружности.
В последующие годы, когда Гертруд упрекала, когда аквавита обретала власть над ним, когда вежливые глаза говорили ему, что он действительно стал надоедой, когда озеро замерзало у берегов, и в Рётвике устраивались конькобежные состязания, когда его дочь вышла из церкви замужней женщиной, и он увидел в ее глазах больше надежды, чем ему представлялось возможным, когда наступали длинные ночи, и его сердце словно замыкалось в зимней спячке, когда его лошадь внезапно останавливалась и дрожала, чувствуя что-то, чего не могла видеть, когда старый пароход как-то на зиму поставили в сухой док и покрасили заново, когда друзья из Трондхейма попросили показать им медные рудники в Фалуне, и он согласился, а затем, за час до отъезда засунул себе пальцы в глотку, чтобы рвота вырвалась наружу, когда пароход провозил его мимо приюта для глухонемых, когда в городе происходили перемены, когда все в городе оставалось прежним из года в год, когда чайки покидали свои посты у пристани, чтобы кричать у него в голове, когда его левый указательный палец был ампутирован по второй сустав после того, как он на складе зачем-то дернул доски в штабеле, — во всех этих случаях и во многих-многих других он думал о Матсе Израельсоне. И с течением лет Матс Израельсон превратился из набора ясных фактов, который можно было бы преподнести как дар любви, в нечто смутное, но более сильное. В легенду, быть может. В то, что ей было бы неинтересно.
Она сказала: «Мне хотелось бы съездить в Фалун», и ему требовалось лишь ответить: «Я свожу вас туда». Быть может, если бы она действительно сказала на манер этих флиртующих женщин: «Я изнываю по Стокгольму» или «По ночам я грежу о Венеции», он бросил бы ей свою жизнь, купил бы железнодорожные билеты на следующее же утро, вызвал бы скандал, а месяцы и месяцы спустя вернулся домой пьяный и испрашивая прощения. Но он не был таким, потому что она не была такой, «Мне хотелось бы съездить в Фалун» — было куда более опасной фразой, чем «По ночам я грежу о Венеции».
По мере того как годы шли и ее дети взрослели, Барбро Линдвалл порой поражало жуткое предчувствие: что, если ее дочь выйдет замуж за сына Бодена? Это, думала она, было бы самой страшной карой в мире. Но в свой срок Карен прилепилась к Бо Викандеру и не слушала никаких уговоров. Вскоре все боденские и линдвалльские дети вступили в браки. Аксель стал толстяком, который кряхтел у себя в аптеке и втайне побаивался, как бы ненароком не отравить кого-нибудь. Гертруд Боден поседела и после легкого апоплексического удара могла играть на рояле только одной рукой. Сама Барбро сначала тщательно выщипывала седые волоски, потом красилась. То, что свою фигуру она сохранила почти без помощи корсета, казалось ей насмешкой.
— Тебе письмо, — сказал ей Аксель однажды днем. Неопределенно. И протянул ей конверт. Незнакомый почерк, штемпель Фалуна.
«Дорогая госпожа Линдвалл, я тут в больнице. Есть одно дело, которое мне очень хотелось бы обсудить с вами. Не могли бы вы навестить меня как-нибудь в среду? Искренне ваш, Андерс Боден».
Она протянула ему письмо и смотрела, как он его читает.
— Ну? — сказал он.
— Мне хотелось бы съездить в Фалун.
— Конечно.
Он подразумевал: конечно, хотелось бы, сплетни всегда называли тебя его любовницей; я никогда уверен не был, но, конечно, мне следовало бы догадаться, чем объяснялось твое внезапное охлаждение и все эти годы рассеянности; конечно, конечно. Но она услышала только: конечно, ты должна.
— Благодарю тебя, — сказала она. — Я поеду на поезде. Возможно, придется там переночевать.
— Конечно.
Андерс Боден лежал в кровати, обдумывая, что он скажет. Наконец-то после всех этих лет — двадцати грех, если быть точным, — они увидели почерк друг друга. Этот обмен, этот новый беглый взгляд друг на друга был интимнее поцелуя. Ее почерк был мелким, четким, выработанным в школе, и ничем не выдавал возраста. Он подумал коротко о всех письмах, которые мог бы получить от нее.
Сначала он представлял себе, что может просто рассказать ей историю Матса Израельсона еще раз в отшлифованном им варианте. И тогда она узнает и поймет. Но поймет ли? Только потому, что история эта была с ним каждый день более двух десятилетий, еще не значит, что она сохранилась у нее в памяти. И тогда она может счесть ее хитростью или розыгрышем, и все пойдет не так.