Анна Матвеева - Девять девяностых
— Сними, чтоб цветочки попали! — услышала Ада. И какой-то уличный артист тут же запел, как в ответ:
…April in Paris, chestnuts in blossom
Holiday tables under the trees
April in Paris, this is a feeling
No one can ever reprise…
Ада прикасалась к домам и дворцам, приветливо кивала Нотр-Даму и Сен-Шапели — как старым знакомым. Проверяла, всё ли на месте в ее владениях — так ли прекрасен Париж сегодня, как вчера? Город был теперь ей близок и понятен, он стал родным, и как хорошо, что ей не нужно отсюда уезжать. Нет ничего хуже, чем уезжать из города, который ты понял и полюбил, — это всё равно что умирать в тот момент, когда ты разобрался наконец, зачем живешь.
Что и говорить — пока ей сказочно везло.
— What have you done to my heart… — допел наконец артист и деликатно подопнул ногой свою кепку в сторону слушателей. Ада бросила туда монетку, но она укатилась куда-то в сторону. И затерялась. «На хорошую погоду», — решила Ада и подошла ближе к певцу, чтобы не промазать во второй раз. Попала.
— Спасибо, — по-русски сказал певец.
Странно: раньше Ада не замечала, сколько в Париже русских.
Той ночью, апрельской и каштановой, ей впервые приснился другой город.
Она ехала в троллейбусе и мерзла. Очень мерзла. (Видимо, сбросила с себя одеяло, а отопление она не включала с февраля, потому что счета приходили такие, что согреться можно было от одного только взгляда на эти суммы.) Он весь насквозь промерз, этот поздний троллейбус, с Химмаша. Задубевший, как пододеяльник, который оставили сушиться на улице — а ночью внезапно выпал снег. И теперь этот пододеяльник стоял колом, как выражалась мама Олени, женщина простая и мудрая.
Ада сидела высоко, в том кресле, которое на колесе, — и была в троллейбусе совсем одна.
Внутри — темно, за окнами — только лунный свет. И троллейбус едет и останавливается, где нужно, с какой-то ненавистью распахивая дверцы. Ада не успевала понять, где они едут, а потом в троллейбусе откуда-то взялся еще один человек — мужчина, с тонкими чертами лица, такими тонкими, что это были именно черты, черточки, очертания… Может, это были даже не черты, а черти лица, потому что в нем, в этом мужчине, имелось что-то хитрое, чертовски четко очерченное… Он был в легкой куртке и ботиночках, а на Аду сновидение напялило толстую шубу, которая совершенно не грела, но всё равно была шубой, по крайней мере с виду.
Черт бегал по вагону в своих ботиночках, пытался согреться, но это было бесполезно — Ада поняла, что он сейчас замерзнет насмерть, если она не поможет.
— Снимайте обувь! — скомандовала она. Пока тот стаскивал с ног окостеневшие ботиночки, Ада, шатаясь, чтобы не упасть, — троллейбус летел быстро — перешла к нему, плюхнулась на сиденье напротив и сказала:
— Кладите сюда ноги.
Сюда — в смысле, под нее. Самое теплое в этом троллейбусе место.
Черт послушался, через секунду Ада сидела на его ледяных ступнях, как курица на мертвых яйцах. Потом троллейбус всё с той же ненавистью раскрыл дверцы — и на черном фоне Ада вдруг увидела белый резной купол цирка, похожий на колпак для торта, а рядом с ним — серый хобот недостроенной телебашни. Олень, чуткая к любому пейзажу и несомненно одаренная по визуальной части, всегда возмущалась этим соседством.
— Не надо быть Фрейдом, чтобы понять, что я имею в виду! — говорила Олень, хотя Аде эта фраза больше бы понравилась, будучи оконченной на слове «Фрейдом».
Всё это она вспомнила во сне и удивилась — откуда взялись цирк и телебашня, ведь троллейбусы здесь не ходят… Троллейбус, как будто отвечая, начал вдруг громко, протяжно гудеть.
Ада проснулась в своей холодной комнатке, с остывшей грелкой в ногах.
За окном был Париж, воскресенье. Громко и протяжно гудел домофон, как будто вообразил себя пароходом.
— Кто там? — спросила Ада, всё еще не очнувшаяся от этого странного и, несмотря ни на что, прекрасного сна.
Ранний воскресный гость — и в последнее время редкий. Татиана.
Лицо у нее такое, что Ада сразу проснулась и поняла — сейчас будет неприятное.
Татиана была похожа на человека, который с трудом пытается открыть «Советское шампанское» за новогодним столом. Были у нее в лице и предвкушение, и опасение, и желание сделать всё красиво — чтобы не выстрелить ни в кого пробкой.
Раньше она всегда приносила с собой круассаны, пирожные или сыр, какое-то вкусное излишество, которое Ада себе позволить не могла.
Сегодня утром руки у Татианы были пустые, и она их сложила на груди крестом, как женский Наполеон. Ада в старенькой ночнушке, списанной из гардероба мадам Наташи, чувствовала себя голой и глупой.
— Что случилось?
— Со мной — ничего! — Татиана как будто извинялась за то, что у нее всё в порядке. — А вот с Дельфин — очень даже случилось! Я тебе русским языком говорила: у девочки проблемы. Она — наркоман.
— Наркоманка, — поправила Ада, с ужасом понимая, что не утратит способности исправлять речевые ошибки окружающих даже на смертном одре.
Татиана так грозно глянула на Аду, что она вынуждена была схватить халатик со стула и завернуться в него — добавить лишний слой защитной одежды.
— Будешь чай? — виновато спросила у гостьи, и та сдалась — знакомым движением рванула с шеи свой платок. По комнате поплыла душная волна «Трезора». Ада плюхнула в чайник горстку заварки. Татиана достала из сумки плитку шоколада и рассказала наконец всю историю.
Дельфин в последние недели так решительно исправилась в учебе и поведении, что Надя слегка ослабила хватку, а Марк никогда и не пытался как-то влиять на дочь — он считал, что сделал для нее самое главное, подарив жизнь. Надя, проверяя конспекты, убедилась в том, что «рыбонька» плывет верным маршрутом — и начала понемногу отпускать ее из дома. Потом кто-то из родителей хватился — оказывается, Дельфин давно подобрала пин-коды к их кредиткам и высасывала понемногу с каждого счета — как змеиный яд из раны.
— Мне придется всё это вернуть? — ужаснулась Ада. Как все эгоистичные люди, она моментально вычленяла из потока информации то, что касалось ее особы лично.
— Нет, — сказала Татиана. — Надя прекрасно понимает, что тебя на это подбила Дельфин. И не такая уж там на тебя уходила сумма. На кокаин — гораздо больше.
В один не прекрасный вечер Дельфин доставили в клинику с передозом. Откачали, живая. Родители увозят ее в закрытое заведение, куда-то в провинцию.
— Бедняги, у них такие долги, а теперь еще и это, — сочувствовала Татиана.
Ада заплакала — это были первые слезы в Париже. Она плакала очень редко, иногда специально заставляла себя смотреть грустные фильмы про бедных старичков или несчастных брошенных собак — чтобы выплакаться. А тут, без всяких фильмов, заплакала — с соплями, всхлипами, с трясущейся губой.