Филиппа Грегори - Первая роза Тюдоров, или Белая принцесса
— Она его ждала?
— Не знаю.
— Как ты думаешь, последует ли за ним его семья? Его брат Эдмунд? Твоя тетка Элизабет, его мать? Его отец? Неужели все они таковы? Ни на одного нельзя положиться! А ведь я полностью им доверял, я принял их как родных, я слушался их советов! Неужели они просто записывали все, что я говорю, и передавали своим родичам за границей, моим врагам?
Я снова покачала головой:
— Этого я тоже не знаю.
Он выпустил мою руку, отступил на шаг и пристально посмотрел на меня; его темные глаза, лишенные даже намека на улыбку, казались подозрительными, лицо было сурово.
— Когда я думаю о том, какое состояние было потрачено на твое образование, Элизабет, я действительно не могу не удивляться тому, как же мало ты знаешь!
Собор Святой Марии-в-Полях, Норидж. Лето, 1487 год
Итак, весь наш двор устремился по раскисшим дорогам на восток; праздник Тела Христова мы встретили в Норидже, в соборе Святой Марии-в-Полях, а затем посетили и сам богатый город, чтобы посмотреть на шествие к собору, устроенное представителями разных гильдий.
Норидж — самый богатый город королевства, и почти все гильдии там так или иначе связаны с производством шерсти и шерстяных тканей, так что участники шествия одеты были наилучшим образом; костюмы, сценарий и лошади были оплачены гильдиями, пожелавшими устроить настоящий спектакль, в котором участвовали и купцы, и хозяева мастерских, и подмастерья; всем хотелось и торжественно отметить церковный праздник, и продемонстрировать собственную значимость.
Мы вместе с Генрихом, оба в праздничных одеждах, смотрели на длинную процессию, протянувшуюся по улицам города; каждую гильдию возглавляли знаменосцы с пышно расшитыми знаменами и носилки, на которые поместили изделия, чествующие труд соответствующих мастеров, и изображение святого покровителя гильдии. Я замечала, что Генрих время от времени искоса на меня поглядывает, явно наблюдая за тем, как я реагирую на происходящее.
— Ты что, улыбаешься каждому, кто перехватит твой взгляд? — вдруг спросил он.
Я несколько удивилась и попыталась оправдаться:
— Я просто вежливо отвечаю улыбкой на приветствия. Это ровным счетом ничего не значит.
— Да, я понимаю. Но ты смотришь на них так, словно каждому желаешь добра. Ты каждому улыбаешься по-дружески.
Я не могла понять, к чему он клонит.
— Да, конечно, милорд. Мне нравятся эти люди, нравится сама процессия.
— Нравится? — переспросил он, словно это слово было для него ключевым и объясняло все на свете. — Тебе это нравится?
Я кивнула, почему-то чувствуя себя почти виноватой в том, что получила некое мимолетное удовольствие.
— Да, нравится, это всякому понравилось бы! Чудесное праздничное шествие, богатые и разнообразные костюмы, а живые картины исполнены просто замечательно! И поют они прекрасно! По-моему, мне еще нигде не доводилось слышать такого чудесного исполнения.
Генрих нетерпеливо тряхнул головой, словно сердясь на самого себя, но, вспомнив, что все на нас смотрят, милостиво улыбнулся и приветственно поднял руку. Мимо нас как раз проносили носилки с чудесным позолоченным замком, сделанным из дерева.
— А вот я не могу, забыв обо всем, просто любоваться каким-то шествием, — сказал он. — Я все время думаю, зачем эти люди устроили столь пышное празднество? Что на самом деле за этим скрывается? Что у них на душе? Вот они сейчас радостно нам улыбаются, и машут руками, и срывают с головы шапки, но действительно ли они воспринимают меня как своего правителя?
Маленький мальчик в костюме херувима помахал мне, сидя на бело-голубой подушке, которая, по всей видимости, изображала облако в небе. Я с улыбкой послала малышу воздушный поцелуй, и он даже завизжал от удовольствия.
— А вот ты способна любоваться всем этим и получать удовольствие, — с укором сказал Генрих, словно в моем поведении крылась некая неразрешимая загадка.
Я рассмеялась.
— Дело в том, наверное, что я росла при дворе отца, где всегда царили счастье и веселье; он обожал турниры, спектакли и всякие празднества. Мы вечно устраивали музыкальные и танцевальные вечера. Я к этому привыкла и ничего не могу с собой поделать — к тому же это представление ничуть не хуже всех тех, какие мне доводилось видеть раньше.
— И ты, глядя на это, совершенно забываешь о своих тревогах? — с недоверием спросил Генрих.
Я немного подумала.
— На какое-то время — конечно. А что, ты считаешь это свидетельством недалекого ума?
Он печально улыбнулся.
— Нет, нет, просто мне кажется, что тебя произвели на свет и воспитывали так, чтобы ты всегда была веселой. Очень жаль, что в твоей жизни случилось так много печалей.
Послышался рев пушки — в замке шествие приветствовали салютом, — и я заметила, что Генрих вздрогнул, услышав этот грохот, даже зубами скрипнул, но вскоре взял себя в руки.
— Ты здоров ли, муж мой? — тихо спросила я. — Тебя просто невозможно развеселить — в отличие от меня.
Он повернулся ко мне, и я увидела, до чего бледно его лицо.
— Меня снедает тревога, — промолвил он. И я вспомнила — и леденящий ужас шевельнулся в моей душе, — как моя мать сказала: королевский двор едет в Норидж потому, что Генрих ожидает, что его враги высадятся именно на восточном побережье. Да ведь мой муж попросту за свою жизнь опасается, а я, как дурочка, улыбаюсь и машу рукой горожанам!
Мы последовали за процессией и вскоре оказались в огромном соборе, где должны были служить торжественную мессу в честь праздника Тела Христова. Едва мы туда вошли, как миледи королева-мать упала на колени и всю двухчасовую службу простояла так, низко склонив голову. Естественно, ее преданные фрейлины тоже стояли на коленях с нею рядом. Казалось, все это сестры некоего ордена, славящегося своей исключительной преданностью Господу. Я вспомнила, как моя мать назвала миледи «Мадонной Бесконечного Самовосхваления», и с трудом заставила себя сохранить на лице серьезную мину — мы с Генрихом восседали на двух одинаково огромных креслах, пока священник читал на латыни проповедь, и нас было видно из любого уголка церкви.
Кроме того, в этот день, считающийся одним из самых важных церковных праздников, нам с Генрихом предстояло принять причастие и рука об руку подняться на алтарь в сопровождении моих фрейлин и его свиты. Когда моему мужу предложили священную облатку, он на секунду заколебался, но я все же успела это заметить; потом он все же открыл рот и послушно принял облатку, и я подумала, что, наверное, впервые в жизни его пищу сперва не попробовал дегустатор, чтобы выяснить, не отравлена ли она. Мне стало не по себе: ведь Генрих мог и не открыть рот, чтобы проглотить Гостию, священный хлеб мессы, Тело Христово! Я даже зажмурилась, и во рту у меня пересохло от ужаса, так что, когда облатка оказалась у меня во рту, она показалась мне чрезвычайно сухой, и я с трудом ее проглотила. Неужели Генриха до такой степени терзают страхи, что он и в церкви, перед алтарем думает о грозящей опасности?