Меир Шалев - В доме своем в пустыне
Моя сестричка тут же крикнула, что готова сменить меня, мигом сбросила туфли и чуть было не встала ногами на их спину. Но Черная Тетя, именно она, поднялась с подстилки и прогнала ее.
— Ты делаешь больно, — сказала она, и я не понял почему, ведь моя сестра была моложе и легче меня.
— Мужчины и женщины, — объяснила ты мне много лет спустя, — весят по-разному. Но и это знаем только мы, женщины, и только мы способны это понять.
Я очень любил этот «массаж», и то, что они решили его прекратить, очень меня рассердило. Я пошел в коридор, чтобы начистить стекла на портретах и порасспросить Наших Мужчин. И тут я обнаружил, что глаза Отца, Дедушки и обоих Дядей смотрят прямо перед собой и уже не следят за мной, когда я прохожу мимо них, как бывало.
Ночью я пришел в «комнату-со-светом» и рассказал об этом Матери, и она сказала:
— Это признаки, Рафи. Тебе уже двенадцать лет, и ты скоро станешь настоящим мужчиной.
Я пошел к дяде Аврааму, чтобы рассказать ему, что мне уже двенадцать лет, что моя Мама видела «признаки» и что скоро я буду настоящим мужчиной.
— Какие признаки? Нет у тебя никаких признаков, — сказал Авраам и стал вглядываться в мое лицо, не переставая при этом работать.
Я снова спросил его, как он ухитряется работать, не глядя ни на камень, ни на зубило, и Авраам объяснил мне, что в первый год все смотрят, но потом учатся и перестают.
— Но уже в начале можно различить. Тот, кто смотрит на рукоятку зубила, из него получится плохой каменотес, потому что он боится за свою руку, а тот, кто смотрит на острие зубила, тот будет хорошим каменотесом, потому что он боится за камень, — сказал он и снова забеспокоился: — Что за признаки? У тебя нет даже тени усов! — и спросил меня, что думает об этом моя Тетя.
— О чем?
— О том, что скоро ты будешь настоящим мужчиной?
— Она думает только о себе, думает, и кушает, и обижается, и бежит в уборную вырвать.
— Я хочу показать тебе кое-что, — сказал Авраам. — И поскольку женщины умнее нас, запомни, что это между нами, мужчинами, и не рассказывай никому.
— Мой рот закрыт, как камень, — поклялся я.
— Не нужно, как камень! — воскликнул Авраам. — Камень можно открыть. Камень можно допросить. Камень, если подойти к нему, как нужно, может рассказать много секретов. Твой рот должен быть закрыт, как рот человека, который умеет хранить секрет, да, Рафаэль?
— Хорошо.
Он со стоном поднялся на ноги и проковылял вдоль той тропки в десять шагов, которая вела к каменному ящику. Одной рукой поднял тяжелую крышку, а другую запустил внутрь.
— Вот оно.
— Что?
— Подойди ближе-ближе, Рафаэль, подойди и посмотри.
Я подошел и, наклонив голову, увидел тоже. Дядя Авраам держал в руке волос. Длинный и рыжий, он пылал, как тот раскаленный тонкий прут, на который Черная Тетя насаживала картофелины для посиделок квартальной детворы.
— Это ее?
Мое сердце застучало сильно-сильно.
— Это мое.
— Откуда это у тебя?
— Оттуда, — сказал Авраам, поднес волос к лицу так близко, чтобы он коснулся кожи, и медленно-медленно — вглядываясь, вдыхая, осязая и обжигаясь — провел кончиком волоса по своему лбу, и щекам, и носу, и губам, улыбнулся и снова положил его в каменный ящик, потом пошарил там еще и вытащил белый «пакет».
— Возьми это, отдай своей бабушке.
СЕЙЧАС Я ВЕДУСейчас я веду пикап по широкому вади Цин, направляясь на север от нового моста, что переброшен над главной дорогой пустыни. Поначалу я еду медленно-медленно, но затем, перед растущей здесь одинокой ююбой[135], там, где сухое русло расширяется еще больше и вода, что проходит в этих местах во время наводнений, успокаивается и выпрямляет путь потока, я вхожу в дикий раж.
— Быстрее! — кричу я и отключаю передний привод.
Пикап дергается, как безумный, задние колеса скользят по мокрому щебню, я рву руками руль, возвращая их в колею, и рыщу вокруг глазами. На минувшей неделе здесь шумно топталась большая вода. Я прозевал ее, а она прозевала меня, и теперь то тут, то там виднеются свежие обвалы камней и грунта. Несколько недель назад где-то далеко случилось землетрясение, и его волны расшатали мягкие стены русла и обрушили вниз камни и глыбы. Наводнения, землетрясения, дожди и обвалы — все заявились сюда. Все, кроме меня.
«О чем ты думаешь, дорогая», — пытаюсь я позабавиться со своим телом.
«Ни о чем», — оно становится серьезным, как многие другие женщины.
Прямые стены вади напоминают срез творожного пирога с шоколадным слоем светло-коричневых наносов на чистой белизне мергеля. Вот она, большая акация, вот он, голос моего друга-сокола, его клекот и трели, вот она, дорога.
Я поворачиваю направо и несколько мгновений асфальта спустя — снова направо, неподалеку от домиков таиландских рабочих, и дальше на юг, к нашим новым скважинам, Амация-один, и Амация-два, и три, и четыре.
Солнце садится. Западные стены вади быстро темнеют, а его восточные склоны еще сверкают, освещенные косыми лучами заката. Хоть и вечерние, эти лучи достаточно сильны, чтобы зажечь известковые стены белым пламенем.
«Я и не собиралась думать, — упрямо бубнит мое тело. — Это ты сам все время думаешь и не рассказываешь мне о чем».
«Если так, тогда и я ни о чем не думаю».
«Кого ты обманываешь, Рафаэль? — спрашивает оно, как многие другие женщины. — Меня? Себя самого, свою собственную плоть?»
Порой, когда господа из отдела контроля выдергивают меня на инспекцию в разгар субботы или когда телефон, шепчущий я-не-могу-приехать-и-мне-неудобно-сейчас-разговаривать, вышвыривает меня из дому и гонит в пустыню, я встречаю здесь выехавших на прогулку горожан с их игрушечными джипами. Мясистые женщины, чьи лопающиеся от плоти серебристо-розовые тренировочные костюмы и кроваво-красные ногти царапают сетчатку моих глаз, брюхастые мужчины с револьверами на боку, чей лосьон для бритья ранит мои ноздри и чьи горластые дети калечат мои уши. Но в обычные, будние дни, особенно в такой вот предзакатный час, тут ни одной живой души не сыщешь.
Я на скорую руку проверяю скважины и тороплюсь дальше на юг, чтобы догнать заходящее солнце. В верховьях вади меня ждет еще одна акация — старая, красивая, грузная, — в тени которой я люблю встречать темноту.
Однажды какой-то шофер, из тех, что водят трейлеры через пустыню, сказал мне, что хороший трейлер — это всегда красивый трейлер, а красивый трейлер — это всегда хороший трейлер. «Как профессионал, — сказал он мне. — Когда ты видишь, что человек красив? Это вовсе не те смазливые типчики и их девки, что загорают у бассейнов в эйлатских гостиницах, и не те дебильные манекенщики и манекенщицы, которых показывают по телику, верно? Только профессионал, когда он вкалывает по-настоящему и тело его работает, как надо, и мозги его напрягаются от усилий, — вот кто по-настоящему красивый человек».
Я поразмыслил над его словами и пришел к выводу, что они справедливы не только по отношению к трейлерам и профессионалам, но и по отношению к моим акациям. Акации могут быть высокими и низкими, прямыми и наклоненными. У одних листва грубая и растрепанная, а у других — словно вычерчена по небу тончайшей кисточкой художника. Но всегда: хорошая акация — это красивая акация, и красивая акация — это хорошая акация.
Красивые гостеприимные акации растут к югу отсюда, в больших вади пустыни, и, когда бы я ни посетил они уважительно привечают меня в своих мирах. Они слегка удалены от большой дороги, и их прямые стволы начинают ветвиться высоко над землей. Кроны их изобильны и раскидисты, тени их воздушны, и капли золота и голубизны просеиваются сквозь кружево их листвы. Когда у нас есть время, я везу Рону к какой-нибудь из них, как в ту редкостную трехдневную поездку к большому южному вади. Но обычно я навещаю свои акации один, без Роны. Я хотел сказать — без Роны рядом, в машине, но вместе с той, которая запомнилась и впечаталась в мою плоть.
Я сгребаю и убираю упавшие ветки, потому что колючки акаций колки и злы, потом расстилаю на земле свою запыленную брезентовую подстилку, всю в пятнах масла и спермы, чая и вина, и ложусь на спину, и позволяю своим глазам удивляться свету, капающему сквозь листья с вершины дерева, и сердце мое говорит с моими ушами, медленно постукивая в трубочках фонендоскопа. А если солнце светит с подходящей стороны, я вижу пустоты, которые оставило тело Роны в наши прежние приезды сюда, те пустоты, которые заполняла ее плоть и которые воздух не посмел заполнить после ее отъезда.
И так я лежу там на спине, чтобы охладиться тоской, и наслаждаюсь милосердием старой акации, и ощущаю неожиданно острые уколы воспоминаний, и прозрачно розовеющие, призрачные образы пляшут вокруг меня в теплом свете пустыни.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Первое и единственное письмо от Рахели, написанное рукой господина Шифрина, пришло через несколько месяцев: «Скоро знаменитый доктор сделает мне операцию, — продиктовала Рахель своему отцу, — и я вернусь к тебе зрячей».