Феликс Розинер - Некто Финкельмайер
…жалко, ах, жалко, Дануте так и не успел подарить!..
Вот, вот, смотрите. — Какая же прелесть! Янтарь! — Это ожерелье, честное слово, прямо на вас, к этой кофточке, а? — Мне неудобно, прямо… но от такого отказаться… Литовочке нашей с вами-то как повезло, вы такой деликатный мужчина. С какого числа подписать? — Не знаю, как в милиции, в загсе. А надо бы побыстрее. — Ах, да я помогу! Подождите, сейчас позвоню, мой благоверный-то, знаете кто? — Кто? — Начальник милиции! — Боже, какая удача! Вы ангел! —Гриш? А, Гриш? Это я. Чего я звоню-то: к тебе тут товарищ придет — Никольский Леонид Павлович — не забудешь фамилию? Ну, так Люська-то пусть его сразу к тебе пропустит. И сделай ему все. Он скажет. Ну ладно. Обедать-то будешь сегодня? Ну ладно. — Ох, я ваш должник по гроб жизни. — Пустяк-то! Приезжать еще будете? — Непременно! — Так прямо ко мне. Без брони, телеграммочку дайте — Таисия Петровна я, а фамилия — вот она, подпись. Уж теперь вы, считайте, свой, заалайский…
…Как же, приеду к тебе обязательно! Хотел бы я посмотреть на того расторопного шефа, с которым она вот на этом диване… Правда, увидев начальника милиции — мужа ее, маленького и злобненького, кажется, человечка, — Никольский одобрил и кабинетский диван, и шеф-повара, каким он ни был. Но мысли эти были неблагодарностью: начальник милиции устроил так, что все оказалось выписано и проштемпелевано в течение дня. Была это пятница, а на субботу Никольский попросил, чтобы двое нужных ему инженеров пришли работать с ним вместе часа три-четыре, и на заводе он все закончил еще довольно рано. Данута ждала его в загсе. Когда выходили, спускались с истертых скрипящих ступеней дощатого домика загса, вдруг подбежала Галочка и, криво улыбаясь, сунула Дануте несколько мальв. Никольский успел почувствовать, как пахло от Галочки водкой. Данута хотела что-то сказать, но Галочка неожиданно прыгнула в сторону и оттуда, на расстоянии, крикнула:
— А я с ним спала, слышишь?! Три ночи подряд спала, подряд! Понятно?
И скрылась.
— Дура. В душ мыться бегала, — сказал печально Никольский. Ему и в самом деле казалось, что не было с Галочкой ничего, что он вовсе не врет. Данута ему не ответила.
В тот же день вечерним рейсом они улетели.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Жизнь его могла быть очень приятна; но он имел несчастье писать и печатать стихи.
А. Пушкин. Египетские ночиНа скамейке Рождественского бульвара два старика играли в шахматы. При взгляде сверху, с высоты стоящего около скамеечной спинки человека, видны были доска с фигурами, соломенная шляпа одного из играющих и газета с жирным заголовком Речь Н. С. Хрущева: второй игрок прикрывался от солнца газетой.
— А вот спросим у молодого человека, — раздалось из-под речи Хрущева, и газетные буквы сдвинулись, открывая седой щетинистый подбородок, волосатые ноздри и черепашьи веки вокруг склеротической роговицы. — Ладья под боем рокируется?
Аарон-Хаим Менделевич Финкельмайер пожал плечами:
— Что за вопрос!?
Ярко-желтый соломенный круг повертелся туда-сюда, однако второй игрок не оторвался от доски — был его ход, и последовало только нечто мурлыкающее, задумчиво-напевное:
— Вы это хорошо-о знаете-е… да-а?..
— Что за вопрос! — уверенно повторил Финкельмайер. «Один, — вспомнился анекдот о евреях, — торговая точка; два — партия в шахматы; три — филармония…» Было не очень похоже на филармонию, и Арон отошел: пусть хоть на этот раз, думал он, на этой скамейке, действительность и анекдот поиграют друг с другом один на один, без его участия…
Финкельмайер пошел вниз, к Трубной площади. Он не торопился. Он, казалось, нарочито медлил, переступая за шагом шаг. Походка его, и всегда-то отнюдь не спортивная, стала при этом совсем уж разбросанной, — еще и потому, быть может, что путь его резко вел под уклон, и нога всякий раз словно бы оступалась. К тому же, Арон мог размахивать только одной рукой: второй приходилось поддерживать и прижимать к боку папку. То и дело про папку Арон забывал, и ее задний край начинал опасно клониться к земле, а затем и вся папка вдруг, с проворотом внезапным желала сигнуть из-под локтя на землю. Тогда Арон вздрагивал, умащивал снова папку под мышку и старался восстановить свой прежний медлительно-неровный шаг.
На площади, там где бульвар уже обрывался, он взял левее и, перейдя трамвайные рельсы, спустился к углу Неглинной. Он пересек Неглинную, но спохватился, что сделал это зря, и хотел быстро вернуться, однако свет светофора уже сменился, и машины хлынули потоком, перерезав путь назад. Арон не стал ждать. Он прошел немного по улице, затем остановился и с любопытством принялся разглядывать узоры обливной глазури над входом узбекского ресторана. Из ресторана вышел толстый узбек во френче довоенного покроя, в галифе с сапогами и с тюбетейкой на самой макушке стриженой головы. Весь его вид говорил, что это был настоящий азиатский царек высокого ранга. Он тоже остановился рядом с Финкельмайером и тоже стал смотреть
— Га? — сказал узбек. — Хороший? Цо-цо-цо-цо? — поцокал он языком.
— Йесс, — кивнул Арон. — Йесс, вери гут. Карашоу, — ответил Арон и нахально улыбнулся.
— О! "О! — обрадовался узбек, тогда как глазки его беспокойно забегали. — Американ, да, да? Мир, мир! — провозгласил он и, воздевая руки, стал испуганно ретироваться. (Уже был сбит над городом Свердловском самолет-шпион У-2, политика мирного сосуществования была грубо сорвана американской военщиной, и американца снова следовало бояться.)
Арон дошел до Рахмановского, пропустил вереницу троллейбусов, у которых, видно, только что случились нелады с их длинными рогами, и теперь троллейбусы продвигались цепью, как стадо усталых коров вдоль деревенской улицы, — Арон насчитал их с десяток — затем перешел, наконец, Неглинку и вернулся немного назад.
Тут была цель всех его уличных эволюций: он вошел в сберкассу.
A. M. Финкельмайер оказался клиентом не из важных. Он вынул из папки новенькую сберкнижку, раскрыл ее и протянул за барьер, робко спрашивая, какая у него хранится сумма. Презрение, которым в избытке начинена была сидевшая за стеклянным барьером девица, излилось двумя приблизительно равными порциями: сперва сквозь взгляд, направленный на сберкнижку — там стояло «Один рубль 00 коп.», а затем — сквозь взгляд, обращенный на владельца столь гигантской суммы:
— Господи, у вас только рубль. Хотите забрать, что ли?
— Нет, как? Позвольте, но там перевод! — беспокойно сказал Финкельмайер.
— Так бы и говорили, тоже!.. — недовольно фыркнула девица. Она принялась крутить вертушку с картотекой. Когда же был найден счет A. M. Финкельмайера, девица обратилась к своему клиенту так, будто прочла в его карточке дивную мудрость о вежливости, которая стоит дешевле всего, а ценится выше всего на свете.
— Ах да, ну понятно, у вас тут большой перевод. От издательства. Я вам сейчас впишу в книжку, а вы, если будете брать, заполните листочек с ордером, — знаете, на красной стороне.
— Нет, я не хочу сейчас брать. Мне нужно знать, какая сумма. — Финкельмайер осмелел. Он вообще был в хорошем настроении и решил в отместку девице легонечко дернуть ее за хвост: — Вы пишите, пишите! — милостиво разрешил он ей. — А я пока буду на вас смотреть.
И он в самом деле уставился на нее с иронической улыбочкой. Девица не нашлась, как на это ответить, и начала кропотливо писать.
Из сберкассы Арон снова направился к Трубной, сел в троллейбус и скоро сошел на Пушкинской площади. Обошел вокруг памятника и, глядя на склоненное лицо поэта, стал повторять любимые строки — те, о которых был разговор с Никольским: «На свете счастья нет, но есть покой и воля… Давно завидная мечтается…» — всегда вызывала эта фигура щемящее чувство. Поэт стоял отрешенный, отлученный, неосвобожденный.
Шумели струи фонтана. Девчонка лет четырех, на которой были только узкие желтые трусики и огромный белый бант в льняных волосах, бегала около самого круга мраморного парапета и разгоняла голубей, а когда попадала под водяную холодную пыль, восторженно взвизгивала. Бабушка ее пыталась поймать и что-то кричала ей о простуде. Скамейки в тени были заняты, но там, где жарило вовсю, места пустовали, и Арон с удовольствием устроился на солнцепеке.
Он сидел, бездумно наблюдая за девчонкой, за ее глупой бабушкой, за Пушкиным и за струями фонтана — все перемещалось и звучало, и каждое в отдельности в своем ладу и в своем ритме раскалывалось на звонкие краткие и стекалось в глухие протяжные, гласные пели глубоко и округло и образовывали окончания, а шипение, жужжание шин по широкой проезжей части воплощалось в причастия, в суффиксы — и Арон ухмылялся: ах, жеманно сказал он о себе, еще одним стихотворением больше — меньше, какая разница? — но нравилось, как он его обволакивает, этот гул в голове, ах, пусть его длится, пусть его строится там и рифмуется, пусть чередуется так и не так, нечетное с четным, и эта бьющая в небо вена-струя и лавровый венок, парапет, камер-юнкерство — был аксельбант? — бантик девочки, бабушка, «Ира, Ирина, сейчас же вернись!» Родионовна, то есть Арина, Наталья, портал, итальянская опера (оперативник — какое хорошее слово!), опера, перпетуум-мобиле, голуби, лепет — Лебяжья канавка — фонтана — Фонтанка, японская танка, тачанка, рычание танка (Таганка, зачем сгубила ты меня?), пора уже быть окончанию, солнце отчаянное, о, как жарко, и я измочален уже и печален… НАЧАЛЬНИКУ — только какому начальнику? — то ли отдела, то ли начальнику главка? Итак, открывается новая главка в дурацкой судьбе Финкельмайера.