Виктор Ерофеев - Хороший Сталин
Отдельно существовала газета «Правда», самая оптимистическая газета в мире, где добро ежедневно побеждало зло, газета-сказка, которую папа читал после ужина, но с годами он все чаще засыпал над ней, уставая за день. В «Правде» каждый заголовок от первой до последней страницы звучал так бодро, что выглядел сексуальным призывом. Этим мы, студенты, развлекались в университете. Когда папа возвращался в Москву, он не знал, как и сколько платить за троллейбус (я сейчас тоже не слишком уверен в этом). Полупустые магазины вызывали у него веселое недоумение. Он готов был постоять в очереди в булочной, в каше опилочной грязи, которую размазывает по полу уборщица, та самая, которая считает французов «очень грязными людьми». Перебои с продовольствием были для папы временной проблемой, ограниченной месяцем отпуска. Приходил в гости посол Виноградов. Он жил ниже нас на этаж. Виноградов спрашивал меня с хитрым лицом, с густыми бровями:
— Ну, как там у тебя насчет девочек?
Это считалось знаком внимания. Родители сидели с включенными лицами. Ужин готовился по высшему разряду: ростбиф с кровью или курица в миндале. Апофеозом был мамин фирменный лимонный пирог. Вопрос повторялся из года в год. Я заливался краской. Потом пришел к выводу, что Виноградов — идиот. Через кого-то я узнал, что у Виноградова есть любовница: работает кассиршей в магазине, и он ей возит подарки. Я представлял себе любовь кассирши и посла Виноградова. Это было красиво. Бабушка Сима, выражая мнение народа, не понимала, зачем так много ездят родители.
СЕРАФИМА МИХАЙЛОВНА. Настоящий человек все имеет в самом себе. У него там внутри и Европа, и Африка, и Ростов-на-Дону.
— А Новая Зеландия? — с серьезным видом интересовался я.
Как всегда, не спросясь, раз в год, ранним утром приезжал из Тамбова троюродный брат мамы, дядя Геля. На кухне они с мамой пили кофе. В голубом ворсистом халате мама рассказывала, что мир красив и разнообразен. С хитрым грязноватым лицом командировочного, проведшего ночь в русском поезде, дядя Геля выступал с позиций тамбовчанина.
ДЯДЯ ГЕЛЯ. У нас тоже строят небоскребы. Уже два построили. В каждом — по двенадцать этажей.
— Сегодня мне стыдно быть русской, — сказала мама моему папе в августе 1968 года. Папа ничего не ответил. Мы спускались в темные долины подсолнухов, которые перезрели под солнцем. Подсолнухи стояли с опущенными головами.
— Я все понимаю, но молчу, — говорила мне мама в те годы.
Ей казалось, что это — мудрость. Она защищала гнездо. Разрываясь между утраченной надеждой, верой в несуществующий разум и защитой папиных интересов, она не подозревала, что путь к освобождению лежит через этот стыд. Ее наивный эгоизм меня долгое время обезоруживал. За европейский комфорт надо было расплачиваться молчанием танков. Наконец я не выдержал и сказал:
— По-моему, это просто трусость.
У нас с ней возникла глухая враждебность людей, близких по духу, но чуждых по степени своей семейной ответственности: политическая аналогия — Ленин и Троцкий. На что я ее толкал? На то, чтобы она вышла на Красную площадь? На полную шизофрению? Мне стало гораздо легче общаться с отцом, чем с ней. Мы подсознательно искали с ней разрыв. Он наступил в сентябре 1973 года из-за Чили.
Что мне Чили? Но тогда моя ненависть к системе, в которой я не видел ничего, кроме идеологии, достигла таких степеней, что Альенде в моих глазах был заранее объебанным утопическим социалистом, ставленником Кремля, и я пришел в полный восторг от хунты Пиночета, торжества ЦРУ. Мне было приятно, что Альенде убили. Мне было радостно, как завыла Москва. Это был пик моей политической невменяемости: я был настолько левым, что стал правым, чтобы отстоять свой гошизм. Все что угодно, только не Москва. Дискуссия о Чили на московской кухне, составленной из предметов французского быта, была краткой. Мама заорала, что я — негодяй. Папа был, как всегда, в Париже. Из-за Пиночета мы не отметили мой день рождения — единственный раз в моей жизни.
<>Страна Советов, которой преданно служил мой отец, обкрадывала его. Культура все-таки не отпустила папу от себя. В 1970 году папу снова бросили на культуру. Его назначили вице-президентом ЮНЕСКО. Еще раз повторим урок: последователь Молотова, бывшего ресторанного скрипача, не допускавшего в бытность свою премьером общения с культурными людьми, папа инстинктивно чувствовал, что культура — опасное болото с яркими цветами ядовитых кувшинок. Все те, кто на вершинах советской власти бредил балеринами, Большим театром, дружбой с художниками, как Киров, Калинин, Ворошилов, были на волоске от гибели или погибли. В ЮНЕСКО платили большие зарплаты. Папа сдавал три четверти зарплаты в советское посольство. Не только его помощник, но и его машинистка из Израиля реально зарабатывали больше отца. Американский коллега отца по ЮНЕСКО за время работы в Париже купил себе одиннадцатикомнатную квартиру на Елисейских Полях: к его большой зарплате американская администрация доплачивала еще 10 % за работу за границей. Отец лишь тогда, когда ездил в командировки, получал зарплату полностью. Он мужественно боролся с западным влиянием в ЮНЕСКО и, возглавляя кадры, сделал все, чтобы ЮНЕСКО превратилась в антиамериканскую организацию «третьего мира».
Вместе с тем шла невидимая борьба на другом, внутреннем, фронте: в системе советской колонии в Париже отец превратился в автономную республику. Он был теперь международным чиновником высокого ранга, формально независимым от советского государства, принимал собственные решения, утопал в международном окружении: его подчиненными и начальником были иностранцы. Он втянулся в иной, динамичный и нехамский, стиль работы, записался в престижный теннисный клуб, где играл с англичанами, ездил на «дээсе» последней модели. Он жил не так шикарно, как его американский коллега, но — респектабельно, в буржуазном доме с консьержкой, в буржуазной квартире в седьмом арондисмане на площади Франсуа Ксавье. В его окна по вечерам стучалась прожекторами Эйфелева башня. Новый посол СССР во Франции, Червоненко, называвший замки Луары замками Лауры, вызывал у него сдержанное презрение, и он старался без особой надобности в посольстве не появляться. Не только вся Франция, но и весь мир стали доступны ему. В нем чувствовалось внутреннее спокойствие большого пятидесятилетнего человека. Забрав меня на Руасси в воскресный день, он с мамой везет меня прямо в Нормандию, к морю и скалам в тумане — наслаждаться импрессионизмом в натуре. Он осуществил мечту своей молодости: съездил в Испанию; облетал с международной инспекцией полмира, попал в осиное гнездо на Шри Ланке, видел, как разбился на взлетной полосе пассажирский самолет в Иркутске, о чем рассказывал весьма спокойно как о мировой неизбежности. Он совершил поступок, который выдавал его внутреннее состояние и обещал будущее развитие. Когда его сотрудник, француз русского происхождения с интересным именем Александр Блок, под прозрачным псевдонимом Бло напечатал в Париже книгу о Мандельштаме, где не мог не затронуть советскую власть, отец встал перед дилеммой: Блок нарушил устав ЮНЕСКО, не разрешавший сотрудникам заниматься никакой коммерческой деятельностью без предварительного согласия организации, — казнить или помиловать? Мама, прочтя книгу с карандашом, отказала книге в примитивной антисоветчине, всплакнула над долей поэта и просила помиловать. Отец замял дело.