Дина Рубина - На солнечной стороне улицы
Мать расстегнула пропыленную кофту, сняла, бросила ее на стул и ушла в ванную… Через минуту оттуда послышался шум воды… Может, обойдется, подумала Вера, и тотчас оборвала себя: что, что — обойдется?! С какой это стати мать позволит оставить здесь чужого, да еще бродягу, алкаша? Конечно же выгонит. Вот вымоется сейчас, и выставит за дверь… Хорошо еще, если без рук…
Дядя Миша поймал ее взгляд и подмигнул: ничего, Верунь, не тушуйся…
Они не сказали друг другу ни слова.
Мать вышла из ванной, и сразу стало заметно, как она вымотана, похудела и угрюма. То ли из-за висящих вдоль щек прядей мокрых волос, то ли потому, что с бледного лица была смыта естественная пудра — дорожная пыль и загар, только выглядела она как затравленная волчица…
Дядя Миша молча поставил перед ней полную тарелку, и она так же молча и быстро все уплела. Картошка была божественной, он добавлял туда зиру и еще какую-то травку, чего не делал никто.
— Ты что, повар? — спросила она.
— Нет, я химик…
— А-а… который на скамейке?
— Что — на скамейке?
— Мам! — умоляюще проговорила Вера. Она наизусть знала все перлы материного фольклора.
— А то… — усмехнулась Катя, не обращая внимания на дочь. — Частушку такую не знаешь? Сидит химик на скамейке…
— мам!!!
— …точит хером три копейки… А ты заткнись, сволочь, когда мать в своем доме говорит что желает… Значит так: сидит химик на скамейке, точит хером три копейки. Хочет сделать три рубля — не выходит ни…
— …я знаком с этой частушкой.
— Ну, и что ты здесь у меня делаешь, химик? Химичишь? Дядя Миша поднялся и, опираясь на спинку стула, сказал:
— Вы совершенно правы, Катерина Семеновна. Мое пребывание в вашем доме выглядит по меньшей мере странно. Я, понимаете, больной, пьющий человек, временами не отвечаю за себя… и эта милосердная девочка, ваша дочь, однажды просто подобрала на улице пьянчужку. Вот так я оказался у вас… И я, конечно, должен уйти, и я сейчас уйду…
Катя грела ладони о чашку с горячим чаем, который он для нее заварил, старалась не смотреть на него.
* * *…Дождавшись, когда дочь уснет, Катя бесшумно поднялась, юркнула босиком в коридор, оттуда в соседнюю комнату и, подойдя к топчану, быстро откинула одеяло, легла к нему, к его горячему телу… Он не спал… Сразу обхватил ее, прижал к себе…
— Постой! — хрипло сказала она и схватила его за горло. — Говори как на духу, падла: ты мне девку здесь не испортил?!
И по тому, как он отшатнулся от нее, она все поняла, и у нее хватило ума произнести слово, от которого она давно уже отвыкла, и даже не думала, что помнит:
— Прости… — прерывисто шепнула она… — Ну, прости… мой хороший…
Она боялась себя, боялась признаться себе в том смятении, которое ее охватило. То, как этот человек говорил, его мягкие, исполненные сдержанной грации, движения, это лицо, поразившее ее с порога… Она пыталась и не могла сладить со своим, изголодавшимся по мужчине, естеством, над которым привыкла властвовать долгие годы, со злобой и остервенением затаптывая все желания, назло себе и всей своей жизни…
Все эти годы ей приходилось иметь дело с таким отребьем, что вся ее природная брезгливость восставала, не давая переступить черту… А тут вдруг живое, властное, вырвалось на волю, и с такой неукротимой истомной силой клокочет в глубине тела, как будто она и не устала как пес, добираясь черт-те откуда целую неделю!..
— Ладно трендеть! — оборвала она его… — Оратор… Ночь уже!.. Эта, значит, ми-ло-серд-ная… а я, значит, цепная собака… Выгоню человека на улицу… Вот что. Пусть эта милосердная расстелет раскладуху у меня, там… А ты ложись в маленькой, на топчане. Ты ведь там спал? Устала я… Завтра разберемся.
Она не смотрела на дочь. Вообще все трое они не смотрели друг на друга… словно чего-то боялись или стыдились… словно покорно прислушивались к распоряжениям некоего режиссера, расставляющего сейчас мизансцену для будущей их жизни…
Вера лежала на своей раскладушке, боясь шевельнуться и скрипнуть пружиной… Конечно, она не спала, и слышала, как мать выскользнула из комнаты и чуть ли не сразу там застонала, забилась, словно мучительными рывками толкала какую-то тяжелую вещь…
Наверное, это было хорошо… конечно, хорошо — ведь теперь она не выгонит дядю Мишу из дому… Вот все и разрешилось… и дядю Мишу теперь можно будет называть перед всеми как надо — отчим. От-чим…
Вера лежала и радовалась, она сильно радовалась, отирая ладонью катящиеся по скуле злые слезы…
24
Сквер Революции!.. скверреволюции… просто — Сквер, на Сквере, вокруг Сквера… Пойдем на Сквер?… А вы пройдите Сквером, напрямик, и там уже рукой подать…
А ведь небольшой, в сущности, был парчок… Правда, чинары, посаженные еще при мятежном князе-коммерсанте Николае Константиновиче Романове, чей сказочно-нездешний, с башенками, шпилями и медальонами дворец из желтого кирпича при мне был резиденцией пионеров, — вымахали гренадерской верстой, и были статны, как невесты в узбекском народном эпосе… Да, ну и сирень весной… Зернистая, благоуханная, влажная звездчатая сирень, темно-фиолетовая и белая, какой нигде я больше не встречала…
Среди всей этой девственной радости обновленной природы по песчаным и асфальтированным дорожкам Сквера туда-сюда фланировали проститутки.
* * *Впервые я столкнулась с ними лет в двенадцать, как раз в год знаменитого Ташкентского землетрясения, замечательного советского хеппенинга, в результате которого на месте Ташкента — обаятельного и человечного города — возник мраморный халифат всех времен и народов. Сквер, впрочем, остался прежним — в те годы его осенял основоположник марксизма, вернее, его голова, посаженная на высоченный столп… Карл-столпник — сзади его грива и как бы относимая ветром в сторону разбойная борода должны были символизировать горящий факел — многие годы озарял парады разношерстных ташкентских блядей.
С компанией дворовой ребятни мы вырвались из нашего района в центр, приехали зайцами на трамвае. Мы — это я, Светка и еще двое-трое мальков, над которыми мы верховодили.
Разумеется, дома мне разрешалось гулять только по нашей округе.
Разумеется, этот строгий наказ ни разу не был соблюден.
Налопавшись мороженого, с липкими от сладкой ваты физиономиями и руками, усталые от «городских» впечатлений, мы шли через Сквер к остановке своего трамвая, который соединял центр с жилмассивом Чиланзар. Сумерки засветили бордовыми огоньками цветы «ночной красавицы» вдоль дорожки; фонари еще не зажглись, а вершины чинар вообще сияли ослепительным солнечным блеском. Но цветы и самшитовые кусты, заполонившие парк, уже издавали тот особенный млеющий запах, который изливается только в сумерках, и по мере погружения сада во тьму затопляет округу до самого неба.