Андрей Иванов - Путешествие Ханумана на Лолланд
Внесли в квартиру Хью. Тот сидел за столом с неким Полом – меня никто не стал с ним знакомить… Оба стали изучать мою ногу. Пол сказал:
– Во-во, точно как у меня, как эбойла, помнишь? Я чуть не умер тогда, капилляры стало рвать, кровь пошла по ноге под кожей, нога распухла, опухоль поднималась выше по ноге прямо к органам, моментально распухло бедро, если б не сыворотка, я бы сейчас с вами тут не сидел…
Хью дал мне пенициллин, три штуки, поставил ногу в таз с каким-то порошком; игнорируя нас, стал совещаться с Полом:
– Чего делать?
– Как чего делать?.. Парня надо спасать…
– Сам вижу… спасать… Как?..
– Надо думать…
Они были здорово пьяные; пивных бутылок вокруг расползлось море, ступить было некуда, даже одной ногой. Пол натягивал губы и все запасы кожи на лице, выражая тем самым полную неспособность принять какое-либо решение. Хью вращал глазами, утирал маслянистый рот, вздувался всем телом, тянул воздух. Пол шевельнул единственной извилиной на лбу и сказал, что надо ехать к врачу, если парень жить хочет. Я закатил глаза и сказал, что лучше умру, чем отдамся ментам.
– Ну причем тут менты? – сказал Пол. – Ведь есть врачи, которые не станут ментам ничего говорить!
– Мы таких врачей не знаем…
Пол сказал, что мог бы позвонить, но у него нет телефона. Хануман достал свой телефон. Пол позвонил, говорил пару минут, объяснил ситуацию какой-то Зузу, сказал, что нога выглядит ужасно, у парня температура, сам не знает, что говорит, почти бредит…
– Доставить к вам и немедленно? Понял, будет доставлен, – и встал.
Приказал отнести меня в машину. Ногу волокли, точно якорь. Казалось, что некоторое время даже несли отдельно. Как ребенка на руках. И все же, все же – проклятье! – я не мог не задеть ею дверцу! Через семь часов я был в Хускего.
Но чего мне стоило это путешествие!
То трясло, то кидало в жар, тошнило, рвало, было неотвязное видение: неизвестная улица, по которой бегает стайка неразлучных карманных собачек, они бегут направо, и меня тошнит, налево – обдает холодом, и куда я ни посмотрю, туда они и бегут, неотвязно, и так это было мерзко, была в этом такая неизбежность, такое плохое предчувствие конца, ужасного, страшного конца, который наступил бы в тот момент, когда стайка карманных собачек бросилась бы врассыпную. Это было бы самое страшное! Самое немыслимое и самое страшное! Казалось, что я куда-то лечу, на каких-то прозрачных, едва ли зримых крыльях. Приходил в себя, когда начинал трясти Хануман; он будил меня, заставлял говорить, бороться, а Пол говорил: «Оу, он уже совсем посинел и синеет дальше, это не выглядит очень хорошо, не выглядит совсем хорошо, вообще охуеть, как хуево это выглядит?!» И я провалился в бред, в котором кто-то дергал меня за ногу и что-то шептал, что-то пелось, что-то двигалось, что-то переливалось, вливалось в одно ухо – зеленого цвета, выливалось через другое – синего, все это бурлило, и я вместе с этим…
Когда я пришел в себя, доктор убирал ватку от моего обожженного носа; я задыхался, по лицу тек пот, я видел старичка: совсем старый, совсем ветхий старик, он стоял и говорил по-датски маленькой озабоченной женщине в платках, что – если я правильно понял – может помочь только одно, и немедленно, у него есть это, но вот он не знает, есть ли у меня аллергия и вообще как мое сердце отреагирует; она, в платках, сказала, что если это не сделать, то я умру, а если сделать – то есть шанс.
– Ну, – сказал старик, – если я сделаю укол и он умрет, меня привлекут!
– Ага, тогда кто-то другой должен сделать укол?
– Логично…
B комнате не было никого, никого, кроме нас троих и Ханумана, но он был не в состоянии сделать укол, тем более в вену, потому что пока суть да дело, как выяснилось позже, его очень здорово накурили. Я внезапно пришел в себя, сказал, чтоб дали мне шприц! Доктор молча отломил головку от ампулы, наполнил шприц и дал мне. Все плыло перед глазами; я собрался, поймал вену, поймал, увидел, что в шприц брызнула и побежала кровь, не стал брать контроль, а сразу погнал по вене, уверенно, бесповоротно, не боясь, что задую или что-то там, что бы ни было, а оно уже пошло, пошло, пошло с ветерком!!! Такая свежесть! Такая свежесть! Такая легкость! Я понятия не имел, что там было за противоядие, но меня понесло, понесло и носило, да так, как никогда в жизни не носило!
– Эй, док, – сказал я, – ты это… ничего не перепутал? Это случайно не фентонил, а?
Тот посмотрел на меня, уже пергаментный и с глазами цвета рубина, и сказал:
– Лучше тебе не знать, что это такое, и больше не повторять этого никогда, никогда, никогда…
Все плясало перед глазами, я с трудом понимал, где и что за люди меня окружают; не хотелось ни есть, ни спать; ничего не хотел; только просил сигарет, которые иногда путали с джоинтом, курил всё, что давали, пил чай, зеленый чай, который мне подносил огромный тощий негр, со стен на меня смотрели маски, они мне показывали длинные змеиные языки, они смеялись мне в лицо, что-то шептали; ночь кружилась, люди вращались, играла африканская музыка, танцевали странно одетые люди, курились куренья, дым плыл, плыл и я вместе с ним, а потом был рассвет, и неожиданно я обессилел и провалился в глубокий сон…
Доктор выжимал из ноги гной – я орал. Орал, как в детстве. В голове пузырились видения. Боль порождала картины. Мне мерещилось, будто у меня в голове происходят взрывы и где-то растут какие-то стены, башни, мосты… Это был бред, натуральный! Еще мне почему-то казалось, что доктор получал садистское удовольствие от этой процедуры; он пунктуально являлся каждый день, давал мне пенициллин, ставил ногу в тазик, снимал повязку и начинал давить.
Когда доктор уходил и я оставался один, в голых сырых стенах, мне становилось так плохо, так одиноко, так страшно, что хотелось повеситься. Во-первых, я не мог понять, где я и почему постоянно мерзну. На мне лежала груда одеял. Подле меня стоял радиатор. Он грел слабо, очень слабо, но все-таки грел же! В том-то и было дело. В том-то и была беда. Он грел, а я от этого не согревался, я не чувствовал тепла. Меня трясло. Начинали грызть опасения, что со мной что-то не так… В меня вселялась паника. Меня никак не покидали страхи, уже не страх смерти, а некая бесформенная боязнь потерять ногу. Во-вторых, у меня и правда онемела нога, умножив тем самым мои страхи, подпитав мои спекуляции. В-третьих, шел бесконечный ливень за окном, просто стоял стеной, и какая-то до неприличия музыкальная капель играла внутри, в самой комнате! Дождь пробирался в комнату через крышу, которая тоже позвякивала и громыхала; дождь капал на пол, в сырые тусклые пятна большого, стертого в некоторых местах до дыр ковра; дождь капал на столик, на газету на столе, которую не дочитали в 1985 году, 16 июня, и бросили там желтеть; дождь капал на стулья, которые стояли так, будто кто-то вот только что сидел на них, или лет сто тому, и эти кто-то встали, вышли, оставив стулья именно так, и с тех пор их никто не трогал, сохраняя это исторически музейное расположение как дань уважения, и только дождь осмеливался на них капать, на пружинно выгнутое сиденье, на изогнутый подлокотник, на розочку на спинке. Я смотрел на эти немые стулья, и меня не покидало странное ощущение, что эти воображаемые некто, кто вышли, пусть даже лет сто тому, обязательно должны вернуться, и они непременно вернутся, и вернуться они могут вообще когда угодно, просто когда угодно, они могут вернуться в любой момент; и монотонно стучащие капли усиливали это ощущение, они словно нагнетали это ожидание. Там еще были какие-то бумаги, огромные кипы и папки, подшивки, распечатки, какие-то выступления, речи, доклады, рефераты, отчеты с каких-то семинаров, все было по-английски, но все равно ничего было не разобрать! Такая белиберда там была понаписана. С трудом верилось, что за словами стояли настоящие люди. Это был какой-то научно-фантастический роман! Там говорилось о какой-то конспирации, глобальном заговоре против всего мира, о какой-то верхушке людей, которые спланировали всё, всё, всё: экономические кризисы, развитие общества, образование, идеи, революции, религии, войны – всё, решительно всё было им подвластно. Эта горстка элиты контролировала всех нас, в том числе и сны – Ханумана и мои. Элита, дескать, вмешалась в ДНК каждого, это они построили «Макдоналдсы» и «Макбургеры», открыли Спар-киоски и Спар-кассы, они придумали Интернет, компьютер, тараканьи бега и Каннский фестиваль, они транслировали фильмы голливудским и болливудским режиссерам, они внушали нам, как себя вести, с кем спать, а с кем просто дружить. Им было подвластно всё, этой элите, даже смерть. То есть простые идиоты вроде нас с Ханни должны были помирать за них, чтобы они всегда оставались живыми, эти Рокфеллеры и Ротшильды, Форды и Бургеры, принцы и принцессы, дамы и господа, элита, мать твою! Этими бумагами даже подтереться было бы страшно! К тому же погода все ухудшалась; в воздухе все время что-то висело; все время было сумрачно; крыша дрожала, где-то что-то ухало, скрипело, стонало, назревал какой-то шторм, который, конечно, тоже был спланирован ложей, коалицией, божками. Вода струилась по стенам; она не просто так струилась, ее направляли прямо мне в постель; было сыро лежать. Было жутко. К тому же я голодал. Раз в день приходил какой-то старик, большой, угловатый, бородатый, лохматый, беззубый, он был одет в огромный плащ со следами пыли, известки, смолы, он приносил мне чай, хлеб и постный рис, ставил тарелку узловатой рукой. Ставил, пододвигал. Садился на один из стульев, не обращая внимания на сырость и то, что на него тут же начинал капать дождь, он сидел и смотрел на меня и вокруг, дыша ртом, как рыба. Посидев немного, уронив с носа каплю старческого пота и не сказав ни слова, уходил, чтобы явиться на следующий день и повторить всё: и чай, и хлеб, и рис, и молчаливое созерцание, и сопение. Каждый день он приходил ко мне посидеть вот так, в сырости, отрастить на носу каплю пота, уронить ее и уйти, чтобы снова прийти на следующий день. И так без конца. Я просто сходил с ума.