Фарид Нагим - TANGER
— Ну что они тебе сказали?
— Да-а, плохо, — сказал я угрюмо. — Очень плохо всё!
— A-а, — протянула она.
— Ну что, как всегда сказали, что пьеса бездарная, что время потрачено впустую. Звали, оказывается, чтобы только критику высказать.
— Что ж, не расстраивайся, ты еще что-нибудь напишешь, — говорила она и смотрела на меня с недоверием.
— Все так говорят, а все равно очень плохо, время потрачено и вот я без денег, без всего. Зачем ты связалась с неудачником?
— Не надо так, Анвар, все еще будет хорошо… Давай я пива куплю? Ты какое будешь?
— «Афанасий».
— У тебя еще все впереди.
— Хватит, не продолжай, мне еще хуже от этих пошлых слов.
— Откроешь пиво, Анвар.
— Сама открывай.
Горестно сгорбившись, она возвращалась к киоску, где продавец открыл ей пиво.
— Я понимаю тебя, Анвар.
Она ничем не выдала себя, только испуг в глазах.
— Нет, Маруся, ты меня не понимаешь! — радостно вскрикнул я. — Потому что все наоборот, она сказала, что пьеса интересная, что ее будут ставить, что я могу поехать в Америку, — я легонько потряс ее за плечи. — Вообще одно то, что она назвала ее ПЬЕСОЙ.
Она сидела на скамье, поджав под себя ноги, клонила голову по своему обыкновению и смотрела на меня с испугом и недоверием в глазах.
Сидя на этой скамье, захлебываясь от восторга, ватным от счастья голосом я пересказал ей сцену про наркоманов. Мимо ходили какие-то левые действующие лица и происходили ремарки.
— Как я рада за тебя!
— Марусь, а пошли на Патриаршие пруды.
— Пошли, я тоже хочу куда-то пойти.
И мне особенно хотелось отметить, что мы с Марусей целуемся здесь на скамейке, как те, кому я когда-то завидовал, хотелось посмотреть на это особенным взглядом, восхититься, прочувствовать и запомнить, но не получалось.
Мы спускались вниз по Бронной.
— А вот здесь было классное кафе «У нас на Бронной», где я выпил с первой стипендии. Смешно, а вот в этом доме живет Глаша Грошина, с которой училась моя бывшая жена.
Прошли мимо заброшенного кафе с аистом в кустах, мимо памятника замерзшему Блоку. Свернули, шли, болтая, и заблудились. Ходили между старинных зданий и не могли найти Патриаршие пруды в каких-то трех шагах от нас. Потом уже в недоумении я спросил дорогу у милиционера возле посольства. Он махнул рукой в ту сторону. Уже темнело, пышная, мавританская зелень из-за высокой ограды старинного особняка. Редкие люди. Мы никогда не найдем с ней Патриаршие пруды, они будут обводить нас и никогда не пустят к себе, потому что там сейчас были мы с Серафимычем, мы пили красное шампанское «Новый Свет», кричали, перебивая друг друга и хохотали, в сладостном предощущении будущей новой жизни. А мы с Марусей взяли еще пива и сидели на скамейке, напротив памятника Блоку, через дорогу.
— А поехали ко мне, — сказала она. — Анварик.
Приятно было ехать ночной улицей в открытом метро, в неизвестные еще для меня края Москвы.
Кен бросился с диким лаем и так плясал и прыгал, что завалился на спину.
— Я сейчас, — сказала она и прикрыла за собой стеклянные двустворчатые двери.
На кресле лежал ее маленький портфельчик. Она вышла, склонив голову набок.
— Погуляешь с Кеном, ладно… вот еще вина возьми, — она дала мне денег из большого женского кошелька.
В каком-то отупении я бродил с ним у светящихся окон. Кен с беззаветной храбростью бросался на каждого, кто приближался ко мне ближе, чем на три шага. Он все тащил меня куда-то. А потом я заблудился, а номера дома не знал.
— Маруся, Маруся! — кричал я.
Где-то хлопнула форточка, я пошел туда.
— Маруся! Маруся!
Может, Кен меня приведет? Она стояла с телефонной трубкой в раме ярко освещенного окна и смеялась. И этот ее смех, и поводок в моей руке, и открытое окно на долю секунды вызвали вечное ощущение дома.
Она покормила Кена и закрыла его за стеклянной дверью. Потом мы пили это сладкое, похожее на варенье вино, я продешевил.
— Знаешь, я купила специальный эротический крем.
— Ого!
— Давай его попробуем.
Она сидела на высоком, как в баре стульчике, а я входил в нее, такую легкую и будто бы сосредоточившуюся только в одном месте. Горели окна соседних домов, пищала машина. Она была спокойнее здесь, расслабленнее и стонала, будто раньше запрещала себе это.
Особого удовольствия от крема не было, только жжение, которое хотелось утолить, истереть об нее.
— Можешь помочиться?
— Анвар! Зачем?
— Просто.
— Нет… не получается… никак… он прижимает, что ли…
— Тогда я в тебя.
— Только немножко.
— Нет… у меня тоже никак… слишком напряженно.
Громко заскулил Кен, и я увидел, как он кого-то тянет в приоткрытые двери. Потом, сквозь стекло двери, я увидел, что он привязан к инвалидной коляске, а в ней женщина с закрытыми глазами.
Мы закрылись в маленькой комнатке. Мои ноги упирались в дверь.
Она была художницей этого дела. Если бы она зажала в ней кисть и двигалась так же, как сейчас на мне, она нарисовала бы на холсте причудливые японские завитушки, воронки, мазки, волны и брызги, рыбок, чаек в небе, и даже их крики она могла бы выписать, даже дуновение ветра. И я кончил, хотя и сдерживал себя изо всех сил, даже оттягивал яйца рукой. У мертвого меня она смогла испить бы спермы. И лежала, тяжело дыша, крепко прижавшись. Что-то поправила, поерзала, затаила дыхание.
— Все равно я тебя брошу, — сказал я в тишине.
31 мая, Ярославский, Москва — Кинешма, не забыть
И было между нами светлое спокойствие умиротворения, редкое тогда уже. Он сидел за столом, дышал в кулачок по своей привычке и смотрел в окно. Я прошел к столу, желая, наверное, взять что-то.
— А что такое Танжер?
— Что? — встрепенулся он. — А что?
— Со вчерашнего дня в голове это слово, даже когда в электричке ехал — оно болталось, как пристало…
— Танжер… может быть, что-то восточное, Анвар?
— Наверняка, как название кафе.
— Да, или, может быть, какое-то восточное приспособление?
— Как таганок, да?
— Точно.
— Скорее всего, это город… что-то такое смутно помню из Экзюпери, что это город все-таки. Слово очень хорошее.
— Да, очень…
…………………………
о
п
р
с
т
к
ф
х
…………………………Мылся под душем и заметил, что с члена слезает ошмётками шкурка.
Серафимыч простыл и кашляет так, как будто вскрикивает девушка в ужасе. Я вздрагиваю.
«Она тоже придет».
— Семьдесят тысяч должно хватить, еще в городе перезайму у Стэллы, — говорил он, хлопоча возле своей сумки с моими вещами.
«Она тоже придет на вокзал».
— Да хватит мне семьдесят тысяч, ну её.
— Я договорился с Неей, это такая еврейская балерина, когда-то в Большом служила, как она сама говорит, ты ее не знаешь.
«Анвар, я приготовлю тебе пирожки в дорогу».
— Мы у нее переждем время, она на «Аэропорту» живет, нам удобнее будет до вокзала, а то представь, как отсюда ночью тащиться.
— Да зачем она нам нужна, блин?
— Её не будет там, не будет, успокойся.
«Знаешь, Маруся тоже придет меня провожать. Надо ему сказать все-таки. Ну как ему сказать, сам же знаешь, что сейчас начнется».
Это была старая московская квартира, из тех, которых остается все меньше и меньше. Но только по этим, затерявшимся во времени многокомнатным плотам понимаешь, какой прекрасной была Москва и совсем другой, нежели сейчас.
— Ты представляешь, на этом сундуке сидел Барышников?
— На этом?
— Да, посиди теперь ты на нем… Ну как?
— Как, как обычно, как у бабушки.
— Анварик, давай я тебе картошки приготовлю, как ты любишь.
— Не надо! Она у тебя сладкая, как будто ты сперму туда подкладываешь.
Он готовил и пришептывал: «Та-ак, не курица, а балерина настоящая. Чайник сюда… В этой кастрюльке, наверное… Только у нас такие упаковки делают — ничего не откроешь! Куда я соль положил? Поссоримся — опять соль просыпал!»
Окна были занавешены плотными синими шторами, и не видно дня, казалось, что само время остановилось здесь, на этом буфете, похожем на собор, на этих лампах из подъезда Зимнего дворца, только странно смотрелся в этом будуаре ноутбук, раскрытый на массивном столе, музыкальный центр, тонкие провода, радиотелефон. В углу огромная и высокая деревянная кровать, такая, что нужна подставка, чтобы забираться. Да, вон она под кроватью… бархат. И странный, совсем не старушечий запах, а запах молоденькой французской женщины, которая уже давно умерла, но ее тонкий, горький аромат все еще жив в этом янтарно застывшем кубе воздуха.
Он приготовил курицу с рисом и зеленым горошком, эту вечную еду гомосексуалистов. Мы выпили тяжелого массандровского «Кагора». Он сидел, дышал в свой кулачок и соображал, что мне еще сказать в дорогу. В этот немецкий шкафчик «Schneider» я всунул кассету, которую взял с собой в Щелыково. И сразу же запела и ударила мне по сердцу Мари Лафоре.