Амин Маалуф - Лев Африканский
— Этот город ныне мой, и, познав здесь неволю, я лишь сильнее ощущаю свою связь с его судьбой и судьбой тех, кто за него в ответе. Они относятся ко мне как к другу, и я не могу относиться к ним так, словно они всего лишь ромеи.
— Но твои родные в иных краях, ты не желаешь знать их, словно и не было тридцати лет жизни, проведенных с ними вместе. — Он помолчал, прежде чем нанести мне удар. — Этим летом не стало твоей матери.
Маддалена, видимо, уже знавшая об этом, поцеловала мою руку. Аббад продолжал:
— Я был в Тунисе, когда она слегла. Она звала тебя.
— Сказал ли ты ей, что я в тюрьме?
— Да! Я подумал: пусть уж лучше она беспокоится о тебе, чем осуждает.
* * *Желая смягчить то, что ему в очередной раз приходилось быть вестником несчастья, Аббад привез мне из Туниса ларец с моими объемистыми заметками о странствиях, благодаря чему я принялся за труд, который от меня ждали в Риме: описание Африки и достопримечательностей, которые в ней есть.
Но не успел я засесть за него, как другой прожект целиком поглотил меня, надо сказать, безрассудный, но чертовски привлекательный, предложенный мне моим бывшим учеником Гансом месяц спустя после моего освобождения. Решив вернуться на родину, в Саксонию, он пришел попрощаться, поблагодарить еще раз за знания и представить мне одного из своих друзей, типографа, также из Саксонии, в течение полутора десятков лет проживавшего в Риме.
Тот не был лютеранином и называл себя последователем голландского мыслителя, о котором я уже слышал от Гвичардини: Эразма. Он-то и внушил ему эту безумную идею.
Речь шла о том, чтобы подготовить огромный словарь, в котором каждое слово будет дано на многих языках, и среди них на латыни, арабском, еврейском, греческом, саксонском диалекте, итальянском, французском, кастильском, турецком и др. Я взялся за составление арабской и еврейской частей на основе латинского лексикона.
Типограф был необычайно горяч:
— Конечно, этот замысел никогда не осуществится, по крайней мере при моей жизни и в том виде, в каком я его вижу. Но я готов посвятить ему свою жизнь и свое состояние. Способствовать тому, чтобы все люди могли со временем понимать друг друга — не это ли самый благородный из идеалов?
Свою грандиозную мечту, чудесную и безумную затею, он окрестил Анти-Вавилоном.
ГОД КОРОЛЯ ФРАНЦИИ
931 Хиджры (29 октября 1524 — 17 октября 1525)
Снег, предвестник смерти и поражения, выстлал в этом году мой путь в третий раз в жизни. Как в Гранаде в пору моего детства, как в Атласских горах в пору моего процветания, он вновь напомнил мне о неотвратимости Рока.
Я возвращался с Гвичардини из Павии, выполнив самое необычное из поручений, а также и самое тайное, поскольку из всех христианских государей о нем знали только Папа и король Франции.
Внешне все было обставлено так, будто флорентиец послан Климентом VII с миссией оказания добрых услуг. В последние месяцы было пролито много крови. Войска императора сделали попытку овладеть Марселем, обрушив на город сотни пушечных ядер. Но безуспешно. Король Франции ответил тем, что захватил Милан и обложил осадой Павию. Оба войска неминуемо должны были сойтись для решающей схватки в Ломбардии, и долгом Папы было предотвратить кровопролитие. Долгом, не соответствующим его интересам, поскольку, как мне объяснил Гвичардини, только соперничество между двумя христианскими державами оставляло Святому Престолу хоть какое-то независимое положение. «Чтобы быть уверенными, что мира заключено не будет, мы и должны стать посредниками».
Однако более важным было другое поручение, то, на котором я сосредоточил все свое внимание. Папе стало известно, что в стан французского короля направился посланник падишаха. Подходящий случай, чтобы вступить в переговоры с турками. Для этого Гвичардини и мне надлежало встретиться под стенами Павии с турецким посланником, с тем, чтобы передать ему устное послание Климента VII.
Невзирая на холод, мы достигли линии французских войск меньше чем за неделю. Сперва нас принял высокопоставленный дворянин, маршал Шабан, синьор Ля Палис[61], который был хорошо знаком с Гвичардини. Он был нимало удивлен нашему появлению, поскольку еще одно доверенное лицо Папы, датарий Маттео Джиберти, прибыл неделю назад. Нисколько не обескураженный, мой спутник полушутя ответил, что «предварять явление Христа Иоанном-Крестителем» вполне в порядке вещей.
Подобное фанфаронство было нам весьма на руку, в тот же день флорентиец был принят королем. Я не был допущен на переговоры, но смог приложиться к руке монарха, для чего мне почти не пришлось наклоняться, поскольку он на добрую пальму был выше меня. Его глаза скользнули по мне как тень тростника, а затем рассыпались на множество искрящихся точек, тогда как мои словно зачарованные вперились в ту часть его физиономии, где непомерный нос навис над тонкой щеточкой усов. Из-за такого строения лица улыбка Франциска казалась ироничной даже тогда, когда была всего лишь благожелательной.
Гвичардини вышел из круглой палатки, где проходила его встреча с королем, очень довольный. Король подтвердил ему, что посланник Солимана прибудет завтра, и выказал большое воодушевление по поводу идеи переговоров между Римом и Константинополем.
— Что может быть лучше, чем благословение Святого Престола в момент заключения союза с неверными? — изрек флорентиец, имея в виду Франциска, и добавил, довольный тем, что захватил меня врасплох: — Я поставил его в известность, что со мной мусульманин, знающий турецкий язык. Его Величество спросил, мог бы ты послужить толмачом.
Однако, когда пришло время переводить, я застыл, не владея своей челюстью. Король метнул в меня убийственный взгляд. Гвичардини покраснел от гнева и смущения. К счастью, у посланника падишаха был свой переводчик, знавший к тому же французский язык.
Из всех присутствующих только один человек понимал мое волнение и разделял его, хотя его положение не позволяло ему показывать это, во всяком случае, до тех пор, пока не закончится представление сторон друг другу. И только после того, как он вслух прочел письмо султана и обменялся с королем любезностями, он подошел ко мне, горячо сжал меня в своих объятиях и громко молвил:
— Я знал, что встречу здесь друзей и союзников, но не ожидал увидеть брата, которого давно потерял из виду.
Когда были переведены его слова, взгляды всех присутствующих уставились на меня. Гвичардини снова мог высоко поднять голову. Я же лишь глупо и недоверчиво повторял:
— Харун!
Накануне мне сказали, что посланника падишаха зовут Харун Паша. Но у меня и мысли не возникло, что это может быть мой лучший друг, родственник, почти брат.
Лишь вечером удалось нам остаться наедине в роскошном шатре, раскинутом для Харуна его людьми. Его Превосходительство Проныра был в высоком и тяжелом тюрбане из белого шелка, украшенном огромным рубином и павлиньим пером. Он поспешил освободиться от него, явно с чувством облегчения, обнажив седеющую голову. И тут же приступил к рассказу:
— После нашего совместного путешествия в Константинополь я не раз переступал порог блистательных врат в качестве посланника Арруджа Барберуссы — да смилуется над ним Господь! — затем его брата Хайреддина. Я выучился говорить по-турецки и придворному обхождению, обзавелся друзьями в диване и вел переговоры о присоединении Алжира к оттоманскому султанату. До дня Страшного Суда буду этим гордиться. Теперь от границ Персии до Магриба, от Белграда до Йемена Счастливого, — он сделал широкий жест рукой, — существует единая мусульманская империя, чей властелин дарит меня своим доверием и благожелательным отношением. А ты, чем все эти годы занимался ты? — продолжил он с нескрываемым упреком. — Правда ли, что ты теперь высокопоставленный чиновник при папском дворе?
Я нарочно воспользовался его же выражением:
— Его Святейшество дарит меня своим доверием и благожелательным отношением. — И далее счел необходимым добавить, делая ударение на каждом слове: — Он отправил меня сюда для встречи с тобой. Он желает установления связей между Римом и Константинополем.
Я ожидал радости, удивления, воодушевления в ответ на это официальное заявление, но был неприятно поражен и даже раздосадован. Харун вдруг все свое внимание сосредоточил на пятнышке грязи на своем пышном рукаве. Потерев то место, подув на него, он соизволил снизойти до меня:
— Говоришь, между Римом и Константинополем? А с какой целью?
— Во имя мира. Разве не было бы чудесно, чтобы вокруг Средиземного моря мирно, без войн и пиратства, жили христиане и мусульмане, чтобы я мог отправиться с семьей из Александрии в Тунис, не опасаясь какого-нибудь сицилийца?