Евгений Чижов - Перевод с подстрочника
– В чём – ты – не виновен? – после каждого слова Касымов делал зловещую паузу.
– В его смерти… В смерти Народного Вожатого.
– Президент Гулимов жив и здоров, даже не ранен. Заговорщики, как обычно, промахнулись. Народный Вожатый выступил по телевизору и в прямой трансляции разоблачил их преступный и, как всегда, неудавшийся заговор!
– Постой, Тимур, постой…
Печигин почувствовал, что ему нужно сесть, и на неверных ногах добрался до одного из двух стульев, стоявших по обе стороны стола посреди кабинета.
– Я же сам видел, как он упал! Видел его кровь… и глаза… мёртвого человека.
– С чего ты взял, что это был Народный Вожатый?!
– Но он был один в один… И все, кто там были, узнали его.
– И с такой наивностью ты берёшься лезть в политику! – Касымов презрительно усмехнулся. – Где ты видел уважающего себя главу государства, живущего под постоянной угрозой покушения, у которого не было бы двойника?
– Ты хочешь сказать… Это был двойник?
Тимур не удостоил его ответом.
– А Народный Вожатый жив?
– Живее нас с тобой. Тебя-то уж точно.
Значит, он жив. Президент Гулимов жив! А смерть, которую Олег видел собственными глазами, была обманом. Что это меняет? Всё – и ничего. То есть для него лично сейчас, может быть, и ничего, но для страны, конечно, всё. И для мира. И для мироздания! Олег почувствовал прилив облегчения и надежды. Ведь Народный Вожатый не ошибается! Не может быть, чтобы он не проявил интереса к делу единственного иностранца, обвинённого в участии в заговоре, – и тогда он, естественно, сразу поймёт, что Печигин совершенно невиновен!
– Я очень рад этому… Ты даже не представляешь, как я рад!
– Рано радуешься. Наказание за покушение на жизнь президента не зависит от того, удалось оно или нет. Достаточно намерения. Знаешь, что ждёт главных участников заговора?
– Догадываюсь… Но у меня не было никакого намерения! Я согласился только передать вместе с переводом послание оппозиции – больше ничего!
Присевший было за стол Касымов в ярости вскочил и принялся мерить шагами небольшой кабинет, низко наклонив голову, точно собирался протаранить лбом стену и лишь в последний момент каждый раз передумывал, сворачивая в обратном направлении.
– Я одного не пойму – чего тебе не хватало?! Куда ты полез?! У тебя был когда-нибудь отдельный дом, целиком предоставленный в твоё распоряжение? У тебя выходили когда-нибудь книги тиражом сто пятьдесят тысяч? У тебя была женщина лучше, вернее тебе, чем Зара? Не эта же твоя долговязая проблядушка из провинции! Что тебе ещё было нужно?! Для чего ты связался с этим уродом, открывшим пальбу в чайхане? Разве не видно и слепому, что он из тех, кого никогда не интересовало ничего, кроме власти? Такие люди плетут заговоры просто потому, что ни на что другое не способны! Это их собственная бездарность заставляет их так настаивать на равенстве всех перед Богом и бешено ненавидеть тех, кого Аллах поднял над другими, щедро одарив своими дарами. Потому вся их ненависть и направлена на президента Гулимова, что он так явно отличается от обычного человека! Поэзия, вдохновение, гений Народного Вожатого – всё это недоступно их пониманию, этого для них просто не существует! Но ты-то, ты! Как ты, поэт и переводчик Гулимова, оказался на их стороне – этого я не могу понять!
– Да, стихи Народного Вожатого – в этом всё дело… Понимаешь, Алишер познакомил меня с одним поэтом…
И Олег рассказал Касымову, как был в гостях у Фуата, утверждавшего, что это он автор стихов Народного Вожатого, и как в конце концов поверил ему.
– Бред! Типичные вымыслы этих людишек! Они не меняются из века в век! Самого Пророка, да благословит его Аллах и приветствует, обвиняли когда-то в том, что он получал стихи Корана не от Аллаха, а от какого-то монофизита по имени Джебр, с которым беседовал по ночам. Ну и что с того, что беседовал?! Пророк и не отрицал этих встреч, потому что получал откровение совсем из другого источника. Разве Джебр создал ислам и распространил его по всей Аравии? И разве смог бы это сделать не умевший даже читать Мухаммад, не будь он пророком истинного Бога?! Как, ты говоришь, звали этого твоего поэта? Фуат?
Тимур остановился в своем непрерывном хождении, провел рукой по лбу, вспоминая.
– Да, слышал я о нём… Он давным-давно уже носился с этой своей навязчивой идеей, так что его в конце концов выгнали из Союза писателей. А потом ему, конечно, пришлось лечь в психушку. Я надеялся, его там подлечили, а он, значит, за старое… Думаешь, он один такой?! Если бы! У нас в каждом дурдоме лежит хотя бы один пациент, уверяющий соседей по палате, что поэзия Народного Вожатого на самом деле принадлежит ему. Это распространённая мания, давно описанная врачами. В Коштырбастане этим никого не удивишь, только иностранец вроде тебя, так ничего здесь и не понявший, мог на такое купиться.
– Знаешь, мне тоже показалось, что он того… с приветом…
– Но это не помешало тебе поверить его полоумным бредням! И все вы так! Люди готовы верить любой чепухе, лишь бы не допустить возможности чуда, совершающегося сегодня и с ними рядом. Когда-то в истории, в иных временах и странах – пожалуйста, но только не здесь, не возле меня! Потому что чудо входит в наш план с иного, высшего уровня и сметает прочь всё человеческое! Чудо, отвечающее нашим ожиданиям, наверняка фальшиво, в лучшем случае пустяково и второсортно. Подлинное чудо опрокидывает человеческую жизнь со всей её жалкой суетой!
Удовлетворённый своей тирадой, Тимур успокоился, снова сел за стол, вытер шёлковым платком вспотевшее лицо и продолжил другим, более деловым тоном:
– Поэтому, может, и не стоило тебе искать встречи с Народным Вожатым. Видишь, чем это для тебя обернулось. Но теперь уже другого выхода нет. Теперь только он сам, лично рассмотрев твое дело, сможет тебя помиловать. Я вижу лишь одну возможность добиться этого наверняка: ты закончишь здесь свой перевод, а я найду способ передать его президенту – тогда он обязательно захочет взглянуть на твоё дело. Я разговаривал с Зарой, на днях она принесёт подстрочник, оставшийся у тебя дома, а следователь – с ним я тоже договорился, как ты понимаешь, не бесплатно – вернёт тебе уже завершённые переводы, следствию они не нужны.
– Спасибо, Тимур… Ты прав, это шанс, который нельзя не использовать. Я непременно должен всё доделать, у меня тут куча свободного времени. Ты говорил с Зарой – как она?
– А как ты думаешь? Ходит на работе весь день с глазами на мокром месте, чуть что, отворачивается, шмыгает носом… Вот, кстати, передала тебе. Домашнее.
Касымов достал из портфеля стеклянную банку с алычовым вареньем. Олег почувствовал вставший в горле ком – настолько неуместно выглядел в коштырской тюрьме этот подарок, напоминавший об уюте и о доме. На обратном пути в камеру надзиратели её, конечно, отобрали. Потом ходили подобревшие, улыбаясь блестящими от варенья губами, пару ложек на дне даже оставили Олегу. А он в тот день, лёжа после свидания с Тимуром с закрытыми глазами на своих нарах, думал сначала о Заре, потом о том, что ему, выходит, так и не удалось встретиться с настоящим Народным Вожатым, и, наконец, о том, что сочиненная Касымовым в предисловии к его коштырскому сборнику биография, где Олег представлен не просто поэтом, а еще и прошедшим тюрьму революционером, неожиданно и нелепо сбылась.
Намного чаще, чем о Заре, думал Печигин в тюрьме о Полине. О ней, о Касымове, о разговорах в кафе на «Пролетарской», о многих других московских местах и людях. Ему казалось, что если удастся хоть один разговор, хоть одного человека или место вспомнить до конца, с абсолютной точностью, то он непременно выберется из тюрьмы. Нужно было только достичь того, чтобы воспоминание стало убедительней окружающего, чтобы запах Полининых духов заглушил вонь «севера», а давний спор с Касымовым позволил не слышать чесания Муртазы на соседних нарах, – и это будет первым шагом на свободу, зароком того, что его оправдают и выпустят. Полина притягивала его память сильней всего, кажется, никогда с тех пор, как они расстались, он не думал о ней с таким упорством, как теперь, в камере. Выражения её лица, её платья, места и ситуации, в которых они встречались, её снимки в журналах (эти когда-то ненавистные Печигину и не похожие на неё фотографии вспоминались гораздо отчетливей живой Полины, вытесняли и подменяли её) – всё это почти заслоняло от него тюрьму, но достаточно было кому-то из сокамерников шумно повернуться на нарах, чтобы память сдалась под напором реальности, укрыться в ней не удавалось. Бессилие памяти обостряло ставшую уже привычной тоску, она обжигала с новой силой, и Олег давил, морщась, на свои синяки, чтобы заглушить её физической болью. Это помогало.
Как-то на прогулке среди слонявшихся взад-вперед между бетонными стенами тюремного двора заключённых Олег увидел знакомую грузную фигуру. Даже со спины не узнать Фуата было невозможно. Стоя у стены, он разглядывал накарябанные на ней надписи с таким же увлечением, с каким когда-то, при первой их встрече, читал на мраморных стелах стихи Народного Вожатого. Переходя с места на место, Фуат то и дело оказывался на пути у других арестантов, обычно они огибали его, но находились и такие, кто грубо толкал поэта, и тогда вся рыхлая гора его тела приходила в движение, он втягивал голову в плечи, кажется, ожидая удара, и что-то обиженно бормотал вслед толкнувшему. У Печигина ещё болели ступни, поэтому он не ходил, как другие, а сидел в углу, глядя на облака над головой, расчерченные на квадраты натянутой поверх двора железной сеткой. Он окликнул Фуата, но тот не услышал из-за стоявшего во дворе гвалта, пришлось подняться и подойти. Поэт узнал его и обрадовался, но совершенно не удивился, как будто тюремный двор был самым обыкновенным местом для встречи.