Григорий Ряжский - Дети Ванюхина
– Понял, бабушка Ирина, – с улыбкой ответил Марик, подумав внезапно, что спать ему теперь совершенно не с кем, а захочется теперь дня через четыре – к гадалке ходить не надо, но это терпимо еще, куда ни шло. Страшнее, когда нестерпимо захочется, а так будет через неделю. – Будет сделано, – бодрым голосом подтвердил он Иркино напутствие, – передам и перешлю!
Через пару дней Милочка собрала свои вещи, что оставались в Мамонтовке, и перебралась в дом Ванюхиных вынашивать ребенка в комфорте плющихинских апартаментов и обихаживать будущего молодого мужа Айванчика.
В середине сентября Нина Викторовна Ванюхина была выписана из ЦКБ. Оттуда позвонили, удивленные, что так долго никто у нее не появлялся, с тем чтобы выяснить, куда доставить бывшую пациентку. Милочка обещала перезвонить и понеслась к маме в Мамонтовку.
Последние пару недель после переезда для второй по счету постоянной жизни в Москве она не переставала думать о том, как разумней управиться с семейными вожжами, которые, понимала она, перешли отныне в ее руки. Успокаивало несколько, что про Нину она знала из первых рук теперь уже – от Дмитрия Валентиныча – про стопроцентную почти невозвратность ее в нормальную жизнь: и по голове, и по разговору. То, что Айвану было это дело по барабану, она сообразила почти сразу – он знать не знал про настоящую родительницу, полагаясь во всем на Милочку и Макса. Тому же, в отличие от брата, было не все равно, поэтому он не переставал постоянно думать о том, как обеспечить дальнейшую заботу о матери и как правильнее предусмотреть для нее после выписки из больницы самое лучшее – все, что сможет как-то помочь в ее новом безумном существовании. На другое существование – полноценное или хотя бы просто нормальное – он, честно говоря, мало рассчитывал, так же как и другие члены старого семейного состава. Шанс все еще был никакой. Однако и это затруднение не стало в итоге проблемой. Полина Ивановна и слышать ничего не желала: Ниночку – только к ней, в Мамонтовку, под ее пригляд, на натуральное коровье молоко, чистый воздух и жизнь на земле. Это вам не ваше там Чертаново-Плющихино…
Макс на это согласился, тщательно перебрав все плюсы и минусы, Милочка даже для приличия не посопротивлялась, а поддержала его тут же, с плохо скрываемой радостью по поводу будущей рокировки с сестрой, и вызвалась сообщить в ЦКБ подмосковный адрес доставки пациентки Н. В. Ванюхиной.
Нину Полина Ивановна опять разместила, где и прежде – в бабы-Вериной комнате, которая по очереди становилась всех их, Ванюхиных: и Александра Егоровича покойного, и Нининой, и Милочкиной, и снова Нининой. Разместила, и даже немного отпустило ее по этой причине: как будто вновь прошлое вернулось в дом, опрокинутое и надтреснутое, но снова поднятое, склеенное, как получилось, и возвращенное на прежнее место. Свою приемную мать Нина Викторовна, скорее всего, не признала, но внешне этого не выказывала. Словами же обозначить при помощи невнятных звуков получалось у нее лишь вещи вовсе ненужные и посторонние, но слова эти для Полины Ивановны были всегда почти недоходчивы.
Дальше легче пошло, но не по нездоровью Нининому легче, а по привыканию к нему, по угадыванию матерью загодя его особенностей. Многое со временем становилось Полине Ивановне видней и понятнее. Да и Максик сильно жизнь облегчил, биотуалет доставил специальный, который в доме самом хранится круглый год и запаха не дает.
Три раза приезжала Ирина с искренним желанием чем-нибудь помочь, оказать содействие по любому направлению жизни, но каждый раз гостевание превращалось в обыкновенный визит вежливой городской дамы, будущей далекой родни на седьмой воде от киселя, а помощь ее и на самом деле не требовалась никакая. Да и чем могла она помочь? Лекарства от Дмитрия Валентиновича поступали с доставкой из Москвы самые иноземные, в деньгах нужды не было и быть не могло – были отданы необходимые распоряжения. Да и от тех Полина Ивановна часто отказывалась: не умела тратить больше, чем, на ее взгляд, требовалось, даже для жизни с больной дочерью. В общем, сидели они просто с Нининой матерью и разговаривали. Часто к ним присоединялась и сама Нина. Про очки она теперь не вспоминала никогда, поэтому немного щурилась, и это делало ее лицо некрасивым. И тогда мать каждый раз вставала, шла к ней в комнату за очками и надевала их ей. Нина улыбалась, видно было, что это доставляет ей радость, что это ей детская забава, меняющая всякий раз представление несформированной еще души о красивом и просто обычном, о веселом и не очень смешном, о страшном и злом, но и о добром и пушистом. И она рассеянно поправляла выбивающуюся из-под дужки очков прядь волос и долго потом еще теребила ее рукой, перебирая отдельные русые волосинки и уставившись чуть ли не осмысленным взглядом в выбранную глазами точку на столе. Сидела неслышно, словно думала о чем-то своем, одной только ей известном. Иногда опять чему-то улыбалась, а иногда, глянув на женщин с хитринкой в глазах, громко смеялась, чисто так и заливчато, так, будто если б заговорила сразу после своего смеха, то словами тоже чистыми и понятными, без привычного мычания и заплетающегося в междометиях смысла. Но слов не следовало, ни чистых, ни других, а каждый раз после смеха следовали беззвучные слезы, взгляд на Ирину Леонидовну и слово «м-м-м-а-а-м-м-м-а-а». Полина Ивановна давно уже попытки расшифровать этого адресата отбросила, но Ирина догадывалась, что каждый раз в такие моменты именно она выступала в роли матери Нининой, и не Полины Ивановны, а умершей много лет назад Люси, которую ни знать, ни видеть никогда не могла.
– Все будет хорошо, Полина Ивановна, – говорила, уходя, Ирина Леонидовна, – давайте будем надеяться… – но при этом смотрела каждый раз на Нину, потому что не была до конца уверена, что самой ей на деле хочется, чтобы что-то изменилось. В этом она со страхом могла признаться только себе и уверена была, что, даже будь рядом Марик или Ванька, самые близкие и родные люди, она не посмела бы не только сказать им это свое тайное, но и подумать об этом не решилась бы, про ту самую неуверенность. И холодно ей становилось тогда и неуютно, и понимала она, что неправильно это и недостойно – думать так, но разрушительная сила, исходившая из самых нижних глубин, была каждый раз могучей ее женского разума, и вновь заставляла она Ирину Леонидовну не хотеть здоровья для Нины, и не здоровья даже физического, а разума, тоже женского, тоже материнского, но на этот раз – чужого. И ненавидела она себя в минуты такого самооткровения и думала – напрасно сердце человеческое так устроено, что может быть таким большим и сильным, перекачивая через себя кровяным насосом одновременно столько светлого и темного, густого и жидкого, скорого и долгого: от любви до ненависти и сразу вслед за этим – снова, но уже иным кровотоком и в другом порядке – от ненависти до любви…