Андрей Осипович-Новодворский - Эпизод из жизни ни павы, ни вороны
Надо вам знать, голубчик, что они в нашем присутствии, то есть когда я и жена бывали, почти не разговаривали между собою. Перекинутся двумя-тремя словами и умолкнут. Раз только, помню, Прасковья Семеновна сказала ему за столом, кутаясь в платок (она в последнее время не скидала с плеч теплого платка: всё ей холодно было): «Если б вы, Марк Силыч, были побогаче, то я непременно потребовала бы, чтобы вы мне купили фланелевое платье, теплые башмаки и душегрейку». Как отрезала! Нам от этих слов неловко стало, потому это так было сказано, словно она его бедностью попрекала; жена даже шепнула ей укоризненно: «Прасковья!..», — но та вдруг расхохоталась и говорит: «Ну, вы его по своей мерке не меряйте: ошибаетесь!» Чудит, словом, да и только! Мы все невольно посмотрели на Абрамова: тот слегка покраснел и обратился к невесте шутливым тоном: «Для таких пустяков не нужно быть богачом. Я вам дня через четыре всё представлю». А она, вообразите, снова в хохот: «Браво, рыцарь!» — до слез заливается. Так вот этот разговор единственный и был; зато в чуланчике длинные разговоры не прекращались ни на минуту. О чем они так говорили — Бог их знает! Бывало, усядутся рядком против печки и тараторят. Она взберется на большой стул, нырнет в свой платок и всё на огонь смотрит. Это видно бывало, потому что, для приличия, она всегда дверь полуоткрытою оставляла. А в печке ее постоянно дрова горели. Я этого не жалел. Чего мне жалеть? Некупленные — жарь, сколько угодно!.. Так о чем это я рассказывал?… Да! щука! Так на столе щука стояла, а Абрамова мы за барышней послали. И что вы скажете? Минуты через две привел-таки. Она вытерла слезы, даже улыбнулась и съела кусочек рыбы. Но вечер был уже испорчен. И снова барышня. Как-то мы все замолчали, а она вдруг: «Когда люди сделаются более жестокими, то приговоры за преступления непременно будут такие: лишить здоровья. Не будет каторжной работы, а будет присуждение к чахотке, к расстройству нервов, к сумасшествию и так далее».
— Прасковья Семеновна! — крикнул наконец я. — Пощадите вы нас, ради Бога! Праздник сегодня или нет?
Она, вообразите, отвечает:
— Знаю, что праздник, и мне даже очень жаль, что через несколько лет последние черты почтенных старых обычаев исчезнут и вместо коляд будут раздаваться только заводские свистки.
Затем снова ушла к себе. Мы ее уже и не удерживали, так как ужин приближался к концу. Одного мальчугана только нужно было из-за стола удалить, чтоб снова четное число сидящих было. Так вот, милостивый государь, как мы праздник начали. Дальше еще хуже пошло. Прасковья не выходила из своей норки. Абрамов исчез куда-то и пропадал дня четыре: форменный отпуск взял. Наконец явился довольно поздно вечером. Влетает как есть в полушубке, шапке и рукавицах в ее комнату — бряк на колени! «Прости, говорит, я виноват перед тобою: для меня больше здесь нет места!..» Мне вся эта история видна была, потому что я случайно как раз в это время мимо двери проходил. Она ничего не сказала, посмотрела на него огромными, испуганными глазами и — бац в обморок! Тут сейчас же я вбежал, жена прибежала, начали водой, уксусом — насилу в чувство привели; а потом она закашлялась и выплюнула этак с полрюмки крови… «Плохо дело!» — подумал я. А всё оттого, что испугал и с холода. Если б, знаете, он обогрелся да тихим манером, а то вдруг!
Но вот как бы мне здесь не спутаться, потому что эта история приближается к концу.
Какая штука вышла! Позвольте по порядку. Как вы думаете, где этот самый Абрамов четыре дня пропадал? Ни за что не догадаетесь! Чудак отправился добывать душегрейку и прочее. Я потом узнал, что он продал свою свинью, кур распродал и потом привязался к конторщику, чтобы тот ему за два месяца жалованье вперед выдал. Мне это сам конторщик рассказывал. «Зачем, спрашивает, вам жалованье? подарок невесте хотите купить, что ли?» А тот серьезно отвечает: «Да, подарок — и такой нужный, что без него она может умереть». — «Ну, прекрасно, — говорит конторщик, — это очень похвально с вашей стороны, только я денег вам выдать не могу, а идите себе к директору и попросите. Он теперь, надо полагать, в заводе». Но позвольте мне снова отдохнуть! за ваше здоровье!..
В заводе Абрамов не застал директора и остановился на площадке, что перед аппаратом, в котором жидкая сероватая бурда превращается наконец в подобие сахара. В этом пункте завод как бы делится на две части: в одной — хаос с тусклым освещением и холодным туманом, постоянно врывающимся в наружную дверь, с кислым запахом свекловицы и таким ароматом костопарни, что пред ним спасует всякий анатомический театр и даже черные лестницы петербургских домов на Невском; там люди мечутся как угорелые, неясными тенями, сталкиваясь друг с другом и торопясь, словно доведенные до полной растерянности пыхтением, жужжанием, чавканием, целым адом звуков колес, свистков, терки, насосов и человеческого крика. Другая половина чище и, так сказать, благороднее. Там воздух обладает нормальною степенью прозрачности, порядку больше, рабочих и машин меньше. Здесь уже нет вони и копоти, а, напротив того, в центробежных пробелочных машинах и дальше, на сушке, виднеются массы белого как снег сахарного песку. Абрамов редко бывал в заводе, и окружающий шум сначала оглушил его; беспорядочное движение мешало различать предметы в отдельности. По этой именно причине он не постарался улизнуть, когда прямо к нему, из хаотической части завода, медленно подвигалась высокая фигура Зайцева. Абрамов увидал его уже слишком близко и инстинктивно спрятался за выпуклость аппарата. Зайцев его не заметил. Но нужно сказать два слова о Зайцеве.
Он практик, черт возьми, — и больше ничего, если вам угодно знать! Он собственными руками всякий винтик в заводе ощупал, всякой гадости нанюхался и всю процедуру сахароварения практически, как «Отче наш», знает. А насчет учености — он никогда не потаится — не учен. Чтобы, например, прекрасно разговоры разговаривать о преимуществах хоть бы диффузионного способа отделения сахарного сока перед прессовым или о чем-нибудь другом, а потом войти в завод и не знать, куда повернуться, — этого уж он не может! Воспитание свое он закончил вторым классом гимназии, потом непосредственно надел и блистательно вынес тяжелую лямку труда, чем и гордился по праву. Он сделал блестящую карьеру сахаровара, потому что был уже помощником директора и получал полторы тысячи, несмотря на свои двадцать восемь лет. Барышни за тридцать верст в окружности оказывали ему самую лестную благосклонность; но он был с ними холоден как лед, отчасти, впрочем, потому, что пользовался правами феодала у себя на заводе и обладал целым гаремом. Это был мужчина большой и сильный, брюнет, с чрезвычайно развитою нижнею частью лица и широкими челюстями. Отдежурив свою смену, он, если было удобное время, отправлялся на охоту с ружьем, иногда с борзыми, или уходил к себе, ложился на кровать и читал «Тайны инквизиции», «Тайны испанского двора» и всевозможные «Трущобы». Зайцев, словом, был бы очень милым и приятным молодым человеком, тем более что по примеру m-r de Мори носил небольшие усы и эспаньолку, если б на него не находили по временам минуты страшной жестокости. Проходит он, положим, по заводу и останавливается возле девки или молодой бабы. Та чувствует его присутствие и начинает мало-помалу дрожать всем телом, как в лихорадке. Зайцев долго смотрит на ее круглые, мелкой дрожью вздергиваемые плечи, наконец поднимает руку и задает ей, как говорится, раза, от которого кожа на теле, получившем такой подарок, моментально вздувается опухолью, потому что в мощной руке сурового помощника спрятана резиновая полоска в виде лопатки — его собственное изобретение. Большею частью он после этого отходил молча и разгуливал спокойно, пока другая спина, прикрытая тонкой рубашкой, не останавливала на себе его внимание. Иногда он не стоял молча, а задавал вопрос: «Как это ты работаешь?» — очень хладнокровно, спокойным голосом.
Девка поворачивала к нему голову и, конечно, ничего не отвечала. Ее глаза были дики и испуганны, как у лошади, когда к ее стойлу подойдет кучер и начнет за какие-нибудь прошлые преступления учить арапником. Наконец раздается тихий, но жгучий для слуха рабочих звук — лопатка хлопнула; помощник шествует дальше, утомленный и унылый. Мужчин он почти не трогал, но все-таки дела о резиновой лопатке несколько раз разбирались у местного мирового судьи. M-r de Мори платил за него штрафы и умолял быть помягче. Тогда Зайцев уменьшил свою лопатку почти вдвое и начал носить ее в рукаве сюртука. Он так хорошо научился владеть этим оружием, что сама пострадавшая или пострадавший затруднились бы сказать, как был нанесен удар, лопаткой или просто рукой.
Итак, Зайцев приближался к Абрамову. Он остановился возле лестницы с верхней галереи в нижний этаж, в нескольких шагах от Абрамова, и о чем-то глубоко задумался. Смена близилась к концу; несколько рабочих сбегало и выбегало по лестнице с ведрами воды. По обычаю, смена моет полы, лестницы и сдает завод другой партии в полном порядке. Вдруг один старик нечаянно поскользнулся или, просто по неловкости, толкнул Зайцева в плечо. То был худой и седой как лунь дед с тонкой, высохшей шеей и выдававшимися, очень подвижными лопатками, впрочем еще очень бодрый. Абрамов видел его оплошность; но последующие живые картины начали сменяться так быстро, что он не успел и опомниться, как наступила катастрофа. Картина первая представляла падающее ведро и Зайцева, схватившего старика за ворот рубашки; вторая изображала старика, держащего Зайцева за горло; в третьей старик лежал на полу, помощник ударял его ногою, и послышался глухой стон… В четвертой… Но в четвертой принял почти бессознательное участие сам Марк Силыч. Он в этой роковой картине стоял на том месте, где за секунду находился Зайцев; а Зайцев лежал внизу лестницы с разбитым во время падения виском и сочащейся кровью… Наконец в ворота, которыми кончалась внизу лестница, торопливо вбежал и остановился на пороге г. Мори… Рабочие, что были поближе, инстинктивно столпились вокруг Абрамова, который побледнел как полотно, понявши наконец, что он наделал…