Карен Бликсен - Семь фантастических историй
Она медленно поворотилась ко мне и посмотрела на меня, уверенная, что я ее защищу. Десять минут назад я бы и защищал ее перед целым светом, но, Боже, как скоро мы портимся в дурном обществе! Послушав, как те двое говорили о своем близком с нею знакомстве, я, который настолько был к ней ближе, чем к ним, я повернулся к ней.
— Скажите им! — крикнул я, глядя ей в лицо. — Скажите, кто вы!
Она осияла меня темным взором, потом отвернулась и посмотрела на луну. Ее всю пронизала дрожь.
Мы разрешим загадку, — крикнул барон, — когда заполучим вашего старого еврея. Похоже, что у него ключ от сундука с вашими маскарадными костюмами!
О ком вы? — спросила с легким смешком Олалла. — Тут нет никакого еврея.
Но очень скоро, — сказал барон, — мы все вместе сойдемся в монастыре.
Она не отвечала, стояла как статуя, и ее молчание мне показалось непереносимым.
— Я прогоню этих двоих, — сказал я ей. — Но хоть сейчас-то скажи мне правду. кто ты?
Она не повернулась, нет, и она не посмотрела на меня, но в следующее мгновенье она сделала то, чего я всегда боялся, — она распростерла крылья и улетела. Под велой круглою луной одним крупным жестом она бросилась прочь от нас всех, и ветер ее подхватил и раскинул ее одежды. Я уж говорил, что, когда она бежала от меня в гору, она напоминала большую птицу, которая в разбеге ловит крыльями ветер, перед тем как взлететь. Сейчас она тоже была как ласточка, подлетевшая к карнизу или обрыву и черпающая крыльями воздух. Была секунда, когда казалось, что ее подхватило и понесло. И вот она, собрав силы, метнулась через дорогу и с развегу бросилась в пропасть.
Я и попытаться не успел ее остановить. Я хотел кинуться за нею следом. Но, добежав до края, я увидел, что она провалилась неглубоко, осталась на выступе футах в двадцати под нами. В смутном свете луны я, кажется, разглядел, что она лежит лицом вниз, вея скрытая черным плащом.
Пилот стоял рядом со мною и плакал. Мы все трое час целый трудились, вытаскивая ее. При свете фонаря мы разодрали наши плащи и связали из лоскутьев веревки. Покончив с этой работой, мы свесили фонарь над пропастью. К несчастью, в фонаре догорела свеча и вдруг он погас, и к тому же снова повалил снег.
Сначала, когда они спустили меня, я не мог нащупать ногами уступ и повис над пропастью, но наконец я нашел опору и дотронулся до Олаллы. Голова ее откинулась, когда я ее приподнял, как головка увядшего цветка, но она была теплая. Я укрепил было вокруг нее веревку, но из этой затеи ничего не вышло. Когда ее потянули наверх, тело страшно колотилось о камни. Я крикнул тем, наверху, чтобы ее отпустили, и взял ее на руки. Уступ, на котором я стоял, был узкий, ноги мои вязли в глубоком снегу. Двигаться было трудно. Внизу зиял провал, я чуть не отчаялся. И я думал о том, отчего мой вопрос толкнул ее на смерть под этой белой луной.
Наконец мне удалось соорудить петлю, я сунул в нее ногу, кое-как привязал к себе Олаллу и крикнул Пилоту, чтобы нас поднимали. К удивлению моему, они с этим справились ловко и быстро. Когда меня от нее отвязали и я рухнул на землю, я услышал сразу несколько голосов, кричавших, что она жива.
Подняв наконец голову, я увидел, что старый еврей из Рима, Амстердама и Андерматта присоединился к нашему обществу. Мне показалось это совершенно натуральным. Его карета стояла на дороге, а кучер его и лакей помогали тащить из пропасти нас с Олаллой. Как исхитрился он проехать в тяжелом экипаже по такой дороге в такую ночь, я не постигаю — разве что ничего нет невозможного для еврея.
Олаллу внесли в карету, еврей пригласил туда и меня, ибо у меня руки и ноги были все в крови. Я сидел с ним рядом, поддерживал ноги Олаллы и вспоминал, как я впервые его увидел на улице Рима. Меня мучила жажда. Я взмок от пота и так изнемог, что уж не ощущал ночного холода. Наконец мы увидели большое квадратное здание монастыря и в нескольких окнах свет. Нас вышли встречать.
Мне дали горячего вина, дали умыться. Но я тотчас спросил про Олаллу, и меня отвели в просторную залу, где горели на столе две свечи.
Она лежала, все так же без движения, на носилках, которые поставили на полу. Верно, сперва ее хотели куда-то нести, но потом оставили эту затею. На ней только расслабили одежду. Она была укрыта широкой меховой полостью, принадлежавшей еврею. Голова чуть склонилась на подушке, на щеке темнел огромный синяк.
Старый еврей сидел на стуле с нею рядом. Он так и не снял шубы и шляпы и уткнулся подбородком в набалдашник трости. Он не отрывал от ее лица своих темных глаз. Глянув на большие часы, я удивился, что было только около трех часов пополуночи.
Я сел чуть поодаль и долго сидел молча. Когда же провили часы, я решился заговорить с евреем. Если я увил Олаллу своим вопросом, я хотел наконец получить на него ответ. Еврей должен был дать мне ответ. Я ему представился, вступил в разговор, и он отвечал мне с отменной учтивостью. Потом я сообщил ему, что я о ней знал, и просил его в свою очередь о ней рассказать.
Сначала ему, кажется, не хотелось говорить. Но когда он начал, он заговорил с большим чувством. Пилот и барон были тут же. Пилот встал со своего стула на другом конце ымы, чтобы взглянуть на нее, и снова воротился на место. Барон уснул в своем кресле. Потом он, впрочем, проснулся и присоединился к беседе.
— В самом деле, — начал еврей, — я знал ее в ту пору, когда весь мир ее знал и ей поклонялся. Эта женщина — великая оперная певица Пеллегрина Леони.
Сперва слова эти мне ничего не сказали, и установилась недолгая пауза, но потом я вспомнил — я вспомнил то, что было давно, в моем детстве.
Как! — вскричал я. — Быть не может! Этой великой певицей бредили еще отец мой и мать. Они ни о чем другом не могли говорить, воротясь из Италии, и я помню, как они горевали, когда она пострадала от пожара в Мипанской опере и умерла, — а мне тогда было десять лет от роду.
Нет, — сказал старый еврей. — Да, она умерла. Великая оперная певица умерла. Тринадцать лет назад, как совершенно верно вы изволили заметить. Но женщина продолжала жить все эти годы.
Разъясните мне свои слова, — сказал я ему
Разъяснить? — отозвался он. — Мой юный господин, не многого ли вы тревуете? Куда удачней было бы выражаться: «Спрячьтесь за фразами, которые привычны моему слуху и ровно ничего не значат». Пеллегрина очень пострадала от пожара в Миланской опере. От ран и потрясения она лишилась голоса. С тех пор она во всю свою жизнь не спела ни единой ноты.
Слушая его, я понимал, что он впервые касается этого предмета словом. Меня так поразило выражение муки на но лице, что я не просил его продолжать, хоть далеко еще не все понял.
Пилот, однако же, спросил:
— Значит, она не умерла тогда?
— Жить, умереть, — умереть, жить… — сказал еврей. — Она была живая, как любой из нас, и даже живее.
И все же, — настаивал Пилот, — Весь мир считал, что она умерла.
Она его убедила, — сказал еврей. — Мы с нею сделали все, что было в наших силах, чтобы он этому поверил. Я видел, как засыпали ее могилу. Я на ней поставил памятник.
Вы были ее любовником? — спросил барон.
Нет, — отвечал еврей с гордостью и глубоким презрением. — Нет, я видел, как обожатели ее бегали вокруг, задрав хвосты, подольщались к ней, из-за нее дрались. Нет. Я был ее другом. Когда привратник у входа в Царствие Небесное спросит меня: «Кто ты?» — я не объявлю ему своего имени, своего положения в свете, ни дел, по которым вы он мог меня опознать, нет, но я отвечу: «Я друг Пеллегрины Леони». Вот вы, сгубившие ее сейчас, как вы сами сознались, вопросом своим о том, кто она, — когда вас спросят по ту сторону гроба: «Кто ты?» — что сможете вы ответить? Перед лицом Божиим вы быложите имена ваши и адреса, как перед регистратором в гостинице Андерматта.
Пилоту при этих словах сделалось не по себе. Он хотел было что-то сказать, но удержался.
— А теперь, молодые люди, — продолжал старый еврей, — позвольте мне рассказать вам мою историю. Слушайте внимательно, больше вам подобной истории не услышать.
Всю жизнь свою я был очень богат. Я наследовал несметное состояние от отца, и от матери, и от родственников их, богатых дельцов. И первые сорок лет моей жизни я был глубоко несчастлив, вот как и вы, господа. Я много путешествовал. Я всегда был предан музыке. Я и сам ее сочинял, я сочинял и ставил балеты, которых был страстным любитель. Двадцать лет держал я собственный кордебалет, для меня одного исполнявший мои сочинения. У меня была частная школа из тридцати юных дев не старше семнадцати, обучал их мой балетмейстер, один из первых в Европе, они предо мной танцевали голые.
Барон навострил уши. Он очень мило осклабился.
Вы не скучали, однако, — заметил он старику.
Отчего же? — отозвался старый еврей. — Я, напротив, скучал безмерно, я томился смертельной скукой. И очень возможно, я бы и умер со скуки, не случись мне однажды услышать на небольшой театральной сцене Венеции Пеллегрину Леони, которой было тогда шестнадцать лет. И тогда-то понял я, для чего даны нам земля, и небо, и звезды, жизнь, и смерть, и вечность. Она увлекала вас за собой в соловьиный, в розовый сад, а в тот миг, когда ей хотелось, поднимала над облаками. Если вы, жалкий вы человек, прежде чего-то боялись, с нею вы забывали и о страхе, даже и на краю пропасти чувствуя себя безопасно, как в кресле. Как юная акула укрощает взмахами плавников кипенье массы вод — так и она плавала по глубинам и тайнам вселенной. Сердце таяло при звуках ее голоса до того, что, бывало, думаешь: «Нет, это слишком. Эта сладость меня убьет. Я не вынесу». И плачешь, бывало, коленопреклоненно над непостижимой любовью и снисхождением Творца, подарившего нам такой мир. Да, великая была это тайна.