Айрис Мердок - Море, море
Она отняла руки от лица и сидела мешком, уставясь глазами в стол. Надорванный вырез платья отогнулся треугольником. Мне был виден глубокий красноватый мазок загара от шеи вниз. Были видны ее бюстгальтер и округлость стянутых им грудей. И ее частое, почти горячечное дыхание.
Это и вправду было непристойно. С той самой минуты, как возник мой план, я был намерен удержать Хартли здесь, если потребуется — силой; но подробностей я себе не представлял и почему-то надеялся, что стоит ей увидеть в моем доме Титуса, и в ее психике произойдет скачок, интуиция, нужная догадка: она увидит свою свободу и возможность жить со мной и с Титусом. А уж если впереди замаячит свобода, вполне можно надеяться, что она придет ко мне, даже при том, что Титус — величина неизвестная и нельзя знать, как он распорядится собственной свободой. Но пожалуй, я, вдохновленный его столь своевременным появлением, действительно поторопился. Последние полчаса были так ужасны, что решимость моя поколебалась и мне стало казаться, что лучше, пожалуй, все же отправить ее домой. Но как теперь это сделать? Бен почти наверняка вернулся и прочел мое письмо, и… моя затея так блестяще удалась, что я и сам оказался в ловушке. Теперь я посмотрел на часы. Было двадцать пять минут десятого.
Я взял ее руки, положил их одну на другую и прикрыл своей. Потом заглянул ей в лицо. Она не плакала. С невыразимым облегчением я встретил не тот злой, тревожный взгляд, которого так страшился, а другой взгляд, спокойный, мягкий и задумчивый; и она, хоть и была грустна, но казалась моложе, больше напоминала себя прежнюю и выглядела живее, умнее, не такой апатичной. Я снова почувствовал себя увереннее. Возможно, это в ней проснулась свобода. Возможно, мои расчеты оправдались. Хартли нужно лечить, вылечить ее душу. И в эту минуту я решил, что проявить сейчас слабость было бы роковой ошибкой. Нет, я должен идти напролом, должен быть тем героем, что поверг Титуса в восхищение.
— Я не отпущу тебя, Хартли, ни сегодня, ни вообще никогда. Сегодня-то тебе, во всяком случае, нельзя возвращаться. Письмо перехватывать поздно, он его уже прочел. Пусть думает что хочет. Зачем тебе ему лгать, бояться его? Мне это так больно, просто невыносимо. И Титусу тоже. Титус хочет быть с тобой, а с ним — нет. Скажи сама, что из этого следует? Титус мне по душе, а я ему. Почему бы Титусу не быть моим сыном, почему бы тебе не быть моей женой? Это судьба, Хартли, судьба. Почему Титус объявился именно сейчас, почему он пришел ко мне? Почему я вообще здесь оказался? Видишь, как поразительно все сошлось. Титусу так хотелось к тебе, но в «Ниблетс» он бы не пошел, ни за что. И ты была рада егоувидеть, разве нет? И смогла с ним поговорить. Вы о чем говорили? — О собаках.
— О собаках?
— Он вспоминал, какие у нас были собаки, когда он был маленький. Он любит животных.
— А-а, ну вот и хорошо. Хартли, вздохни свободно, забудь, сбрось это все.
— Что сбросить?
— Да ты сама знаешь, ну, это бремя, эту никчемную бесплодную преданность, это бессмысленное самопожертвование. Ты ведь и ему портишь жизнь, покончи с этим, покончи с ним. А то ты какая-то полумертвая.
— Да, — произнесла она задумчиво. — Я чувствую себя полумертвой. Да… часто. Наверно, многие так. Но жить можно и полумертвой, и даже находить в жизни кое-что хорошее.
Ее задумчивый голос звучал для меня музыкой. Я задел в ней какую-то струну. Она заговорила об этом, о самом главном. Моя спящая красавица пробуждается.
— Ты, наверно, проголодалась. Выпей вина. Съешь солянку, там осталось немножко.
— Я только выпью вина. И кусочек хлеба. — С сыром. И маслин возьми.
— Маслины я не люблю, я тебе уже говорила.
Она пожевала хлеб с сыром и отодвинула тарелку. Выпила вина. И я выпил. Есть я не мог.
— Знаешь, Хартли, ты, по-моему, перешла Рубикон. И что на другом берегу? Свобода, счастье.
— Что-то произошло, безусловно, — сказала она и обратила ко мне успокоенное лицо, разгладила рукой лоб. Потом разгладила щеки, чтобы лицо стало совсем спокойным и открытым. В этом таилось какое-то намерение, какое-то обещание, это придало мне бодрости. И в самой ее отрешенности я усмотрел своего рода покой. — Но это не то, что ты думаешь. Счастье тут ни при чем. Я не буду с тобой бороться, милый Чарльз, то есть не буду бороться физически — пытаться убежать, когда на это нет сил, визжать и плакать, хотя в душе я и сейчас визжу и плачу. Я уже поняла, что есть минуты, когда можно только смириться. Я понимаю, что ты задумал и для чего. Ты задумал сокрушить мой брак, взорвать его. Но это невозможно. Он несокрушим.
— Тебя послушать, так это тюрьма.
— Люди и в тюрьме живут.
— Только когда не могут выйти на волю.
— Не только, не всегда… Но… ох нет, ты не понимаешь. Ты можешь только напортить. И сегодня напортил достаточно.
Теперь ее слова звучали грозно, как смертный приговор из уст спокойного судьи. А все-таки, подумал я, если бы ей отчаянно, неудержимо захотелось уйти, она бы и плакала, и визжала, и имела бы основания думать, что этим заставит меня уступить. А раз она пусть трагически, но спокойна, значит, в глубине души она рада, что ее вынудили остаться. Нет сомнения, чувства у нее безнадежно перемешались, в голове полная каша.
В кухне стало темнеть. Вернулся Титус и прошел к плите. На нас он не смотрел. Он нашел тарелку с остатками солянки. Я вспомнил, что Гилберт все дежурит на дороге, и крикнул вслед Титусу, уже исчезавшему в прихожей с тарелкой в руке:
— Сходи позови Гилберта. Он с машиной около башни. А потом запри парадную дверь.
Я подлил ей вина. Теперь в ее покорном спокойствии было что-то тревожащее. Может быть, она думала, что я вдруг все-таки решу отвезти ее домой? Может быть, она и затихла так от ужаса перед этой мыслью?
Я не сразу вернулся к нашему разговору. Я встал, запер дверь на улицу и положил ключ в карман. Я был почти уверен, что сегодня Бен не появится. Теперь я чувствовал себя таким сильным, что мне, в сущности, было все равно, появится он или нет. Я слышал, как в дом вошел Гилберт, громко жалуясь Титусу, слышал, как повернулся ключ в парадной двери. Я зажег свечу и задернул занавески, хотя снаружи еще было светло от огромной тусклой луны цвета венслидельского сыра. Впервые мое свидание с новой Хартли не было ограничено жестким сроком. Странное это было ощущение, что мы с ней одни, что время раздвинулось — и захватывающее, и нереальное. Я выпил еще вина.
— Хартли, с тех пор как ты ушла, я не знал счастья. Ты и вообразить не можешь, как я тогда страдал. Но с тобой-то мы были счастливы, да? Когда катались на велосипедах. Это была молодость, какой она и должна быть, — радостная, безоблачная. Никого больше я не любил. Так что ты уж прости меня, если теперь я себе позволяю…
Я перешел на более легкий тон в надежде, что и она в ответ смягчится. А сам думал: о Господи, если бы я нашел ее во время войны, если бы встретил на улице в Лестере! И мгновенно, как разматывается кинопленка, увидел: вот я встретился с ней и она говорит, что ее брак не удался или, еще лучше, что Бен пал смертью храбрых и… Я успел даже придумать, какими словами оправдываюсь перед Клемент, но тут Хартли опять заговорила:
— Тебя удивляет, что я так спокойна. А ведь я не притворяюсь. Иногда мне кажется, что пройти осталось уже немного.
— Не понимаю.
— Иногда мне хочется, чтобы он поскорее…
— Что поскорее? Он тебе угрожал?
— Нет, нет, я не это хотела сказать.
— Так что же ты хочешь сказать? Пойми, ты не можешь к нему вернуться, я этого не допущу, даже если ты не захочешь остаться со мной. (А что я тогда сделаю, посажу ее за кассу в цветочном магазине?)
— Хартли, оставайся со мной и с Титусом, твое место здесь. И между прочим, то, что Титус пришел ко мне, подтвердит подозрения Бена, что он мой сын.
— Об этом ты только сейчас подумал?
— Хартли, милая, пожалей меня, не будь такой отчужденной. Признайся, скажи словами, что никогда никого не любила, кроме меня, что наконец-то пришла домой. В тот вечер, когда я увидел тебя в свете фар, ты же приходила сюда, не могла не прийти. Скажи, что любишь меня, что все образуется, что мы будем счастливы. Господи, да неужели тебе не хочется быть счастливой, жить с человеком, который тебя любит и лелеет и верит тебе? Хартли, посмотри на меня. Нет, пойдем отсюда. Какой смысл сидеть за этим дурацким столом.
Я взял свечу, за руку провел Хартли в красную комнату и задернул занавески. Я сел в кресло, хотел посадить ее к себе на колени, но она соскользнула на пол, не выпуская моей руки. Я стал целовать ее медленно, осторожно, потом ласкать ее грудь. Мы были как дети. Я испытывал к ней влечение, восхитительное, неотличимое от чистой любви, благоговейной, сильной, покровительственной. И в то же время это было влечение подростка, неопытного, неумелого и смиренного. Я не знал, как обнять ее, как вызвать отклик на ее сухих губах. Наконец я тоже съехал на пол, уложил ее рядом с собой и неуклюже обхватил, глядя ей в глаза.