Жозе Сарамаго - История осады Лиссабона
И наконец башню воздвигли. Это чудо военной инженерии перемещалось на громадных катках и состояло из замысловатой системы внутренних и внешних балок, соединявших четыре платформы, которые образовывали вертикальную структуру – нижняя сидела на осях, соединенных с катками, верхняя была угрожающе вытянута в сторону города, а две промежуточные укрепляли всю конструкцию и служили временным убежищем для солдат, поднимавшихся наверх. Ручная лебедка позволяла быстро подавать наверх большие сетчатые корзины с оружием и боеприпасами, чтобы в них не было нехватки даже в самом ожесточенном бою. Увидев готовое сооружение, войско разразилось ликующими и восторженными криками и готово было немедля ринуться на приступ, казавшийся теперь таким легким. Даже мавры, по всей видимости, испугались, ошеломленное молчание сменило потоки оскорблений и брани, низвергавшиеся со стен. Ликование в португальском стане еще усилилось, когда стало известно, что башни французская и норманнская запаздывают, а потому слава – вот она, рукой подать, осталось лишь оттолкать боевую колесницу вплотную к стене, и тут пришло время Мему Рамиресу подать голос: Давай, ребята, взялись, ребята, навались, ребята, дружней, и все впряглись что было сил. К сожалению, не заметили, что дорога идет под уклон, и потому по мере продвижения вперед уже под неприятельским огнем башня наклонялась то вперед, то назад, и делалось очевидно, что даже если сумеет докатиться до стены, верхняя платформа вплотную к ней не станет, а значит, проку от нее никакого не будет. Тогда рыцарь Генрих, сокрушаясь о своей непредусмотрительности, отдал приказ остановиться и вернуться, и плотникам теперь пришлось уступить место саперам, а тем надлежало выправить и выпрямить дорогу, что было чрезвычайно опасно, ибо чем ближе они подходили к стенам, тем гуще летели на них со стен разнообразные стрелы, дротики и копья. Тем не менее, несмотря на понесенные потери, прокопали и выровняли метров двадцать пути, по которым башня могла двигаться, прикрывая следующий штурм. Так обстояли дела, и каждый старался изо всех сил – мавры со своей стороны, христиане со своей, – как вдруг почва сбоку подалась, провалилась, и с ней вместе ушли вглубь три катка, отчего все сооружение опасно накренилось. Грянул общий крик, в португальском стане – исполненный ужаса и огорчения, а со стен, как из театральной ложи, – сатанинского веселья. Застыв в неустойчивом равновесии, башня застонала и затрещала сверху донизу, поскольку все элементы конструкции подверглись непредусмотренным нагрузкам, а иные части немедленно расстыковались. Мы сказали бы, что при виде того, как вершина его торжества становится небывалым провалом, рыцарь Генрих потерял голову и рвал на себе волосы, если бы два столь мощных образа хоть как-то сочетались меж собой, и изрыгал на родном немецком языке проклятия, которые совсем, разумеется, не вязались с его добрым именем, более чем заслуженным, но были более чем уместны в эти грубые и простые времена. Потом, несколько остыв, он отправился осматривать ущерб на месте и оценил, что единственно возможный выход из положения в данных обстоятельствах – привязать длинные канаты со стороны, противоположной наклону, и всей командой тянуть башню на себя, чтобы высвободить катки и постепенно вернуть башню в вертикальное положение. План был просто превосходен, но чтобы осуществить его, следовало провести рискованнейшую операцию – убрать из-под колес-катков землю, которая пока еще поддерживала нижнюю платформу. В этом-то и состояла главная трудность – предстояло решить головоломное уравнение с огромным и страшным неизвестным, однако и это решение, по совести, следовало бы назвать крайне проблематичным. Именно этот миг мавры сочли наиболее благоприятным, чтобы пустить со стен тучу стрел с горящей паклей, которые гудели в воздухе, как рой пчел, и падали там и сям, тут и опять же там, поскольку поднявшийся ветер давал, по счастью, сильный снос и мешал лучникам, но сказано ведь, что повадился кувшин по воду ходить и так далее, а потому стоило лишь одному дротику попасть в цель, как остальные нащупали верный путь, так что башню ожидала печальная участь, и рухнула она не столько уже из-за опасного перекоса, усугубленного земляными работами, сколько из-за неимоверных и беспорядочных усилий потушить вспыхнувший сразу в нескольких местах пожар. При падении погибли или были тяжело ранены солдаты, крепившие тросы на верхушке ее, равно как и те, кто работал лопатами на земле, откапывая колеса, и – потеря невосполнимая – сам рыцарь Генрих, пронзенный горящим дротиком, который погас в его благородной крови. А вместе со своим господином – но от страшного удара в грудь отвалившейся балкой – пал и его верный слуга, и осталась Оуроана одна на всем белом свете, о чем в своем месте уже было упомянуто с учетом важности этого обстоятельства для продолжения всей истории. Совершенно невозможно описать ликование, обуявшее мавров, когда они убедились лишний раз в неоспоримом превосходстве Аллаха над Господом, каковое доказано было громоподобным падением проклятой осадной башни. Точно так же не передать словами отчаяние, ярость и скорбь лузитан, хотя кое-кто из них и не постеснялся пробормотать, что всякий, у кого имеется хоть капля разума и мало-мальский опыт, знает – войны выигрываются мечом, а не чужестранными уловками, которые столь же способны пойти на пользу, сколь и навредить. Исковерканная башня горела, как исполинская жаровня, и так никогда и не узналось, сколько в ней обуглилось и испепелилось людей, застрявших в путанице переломанных конструкций. Беда.
Тело рыцаря Генриха отнесли в его шатер, где Оуроана, уже извещенная о несчастье, голосила по убитому в меру, подобающую наложнице, – и не больше того. Убитого опустили на топчан, руки ему сложили как для молитвы и связали на груди, а поскольку смерть ему досталась мгновенная, легкая, можно сказать, смерть, лежал он со спокойным лицом, таким спокойным, что казался спящим, а тому, кто подошел бы поближе, померещилось бы даже, что усопший улыбается, находясь как бы у райских врат, оставив позади башню и не имея теперь иного оружия, кроме добрых дел на земле, но веруя в вечное блаженство так же непреложно, как и в собственную гибель. Оуроана распустила волосы – белокурые, доставшиеся ей от светловолосого галисийца – и плакала, уже утомившись немного оттого, что не чувствует печали, а всего лишь легкую смутную жалость к человеку, которому пенять могла разве лишь на то, что увез ее силой, а во всем прочем обращался с нею хорошо, не обижал, из чего мы сегодня можем представить, что же восемьсот лет назад происходило меж наложницей и знатным дворянином, ее хозяином. Оуроана хотела знать, какой конец ждал верного слугу, ведь он, наверно, убит или тяжело ранен, раз не пришел к изголовью оплакать рыцаря, а ей сказали, что слугу сразу же свезли на кладбище на другом берегу, благо уже начали расчищать место от обугленных балок и столбов, чтобы не мешали дальнейшим военным действиям, и в ходе этой уникальной операции заодно подобрали и увезли цельные тела, а найденные фрагменты спешно захоронили у подножья склона на этом берегу, откуда нелегко им, наверно, будет восставать из могилы, когда грянут трубы Страшного суда. Так что Оуроана, лишившись хозяев прямых и непосредственных, стала сама себе хозяйкой и решила показать это при первой же возможности, каковая представилась, когда один из оруженосцев рыцаря Генриха, не стесняясь покойного, решил, что раз она теперь одна, то пускай будет его, и, что называется, наложил на нее руку. Но в руке у нее молниеносно появился кинжал, который она предусмотрительно сняла с пояса рыцаря, когда того принесли в шатер, и, по счастью, прошло незамеченным это деяние, преступное, добавим, деяние, потому что рыцаря положено опускать в могилу если не в полном вооружении, то, по крайней мере, с малой частью его. Ну, впрочем, кинжал в слабых женских руках, если даже и привычны они к трудам земледелия и скотоводства, не особо напугал тевтонского воина, без сомнения уверенного в превосходстве своей расы, однако есть такие глаза, что разят почище любого оружия, и если не могут выпустить негодяю кишки, то способны с трех шагов смутить его, а слова подтвердили то, что и так было ясно: Вот только тронь, либо тебя убью, либо себя, сказала Оуроана, и немец попятился, испугавшись не столько сам умереть, сколько что обвинят в ее смерти, хотя всегда ведь можно было отпереться, сказав, что бедняжка, не вынеся утраты, закололась прямо у него на глазах. И солдат предпочел ретироваться, бормоча просьбу к Господу Богу, чтобы если из этих передряг в чужом краю выведет Он его невредимо, пусть пошлет ему здесь ли, вздумай он тут остаться, или в далекой Германии такую женщину, как эта Оуроана, которую, хоть она и не его соплеменница, принял бы с большим удовольствием.
Раймундо Силва положил ручку, потер утомленные глаза, потом перечел последние строки. Недурно. Поднялся, заложил руки за спину и наклонился назад, прогнувшись в пояснице, потом облегченно вздохнул. Он работал несколько часов кряду, и поужинать-то забыв, и был так захвачен предметом, процессом и поиском слов, иногда от него убегающих, что даже и не вспомнил про Марию-Сару, и его забывчивость была бы достойна всяческого осуждения, если бы эта женщина не присутствовала в нем, простите за свойственный метафоре перехлест, как кровь в жилах, – кровь, которая на самом деле тоже ведь не предмет наших постоянных дум, но зато непременное условие нашего бытия. Свойственный метафоре перехлест, повторил он. Две розы в вазе купают стебли в воде, питаются ею, да, они здесь ненадолго, да, все так, но ведь нам на этом свете отмерено еще меньше. Он открыл окно и взглянул на город. Мавры ликуют по случаю падения башни. Аморейрас, улыбнулся Раймундо Силва. В той стороне стоит шатер рыцаря Генриха, который завтра будет предан земле на кладбище Сан-Висенте. Оуроана, слезинки не уронив, бдит над покойником, от которого уже начинает попахивать. Из пяти оруженосцев одного ранило. А тот, кто пытался наложить руку на Оуроану, время от времени поглядывает на нее и думает. А снаружи скрытно кружит Могейме, как мотылек, завороженный светом больших восковых свечей, что проникает из-за парусинового полога шатра. Раймундо Силва глядит на часы, если через полчаса Мария-Сара не позвонит, позвонит он сам: Как ты там, любовь моя. Жива, скажет она, а он скажет: Какое чудо.