Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 4 2013)
Несущий стих всей вещи: «Тот, кто поручил мне Августина». Он проходит рефреном через всю конструкцию, держа ее на себе как все-таки поэтическое произведение. Написан «Августин» очень хорошо, если не блестяще. Но, может быть, такова инерционная сила самозванства как темы: финальный текст (курсивом) от имени Бога, имитируя новозаветную стилистику, отдает тэвэшным самопиаром.
Честно говоря, мужикам надо уходить из профессии — так подумаешь порой при чтении некоторых поэтесс и критикесс. Могут все, все знают, всецело преданы делу. Но стихотворство не совсем профессия. Или совсем не профессия. Не властны мы в самих себе. Между тем Николаева — профессионал. Она из тех мастеров, кому нравится показывать класс, качество своей работы.
Попутно опять выстраивается, вполне традиционно (Пушкин — Лермонтов, Блок — Белый, Ахматова — Цветаева, Евтушенко — Вознесенский…), некоторая парность поэтических фигур, при всей иллюзорности, фантомности и фантазийности этого явления. Обман зрения. Однако.
Кушнер аукается с Чухонцевым (есть взаимные посвящения), Гандлевский — с Кибировым (много сказано друг о друге); о некотором сходстве поэтических судеб Лиснянской и Николаевой уже сказано, но скажу больше — есть несомненное родство поэтик у Кибирова с Рейном: принципиальное многословие, обилие длинных текстов (поэмы, баллады, просто сюжеты), песенная подоснова многих вещей, о чем относительно Рейна говорил еще Бродский, отсутствие видимой прописанности, филигранности отделки и проч.
Так или иначе, это почти случайное сочетание имен, часто полярных, говорит о единой поэзии, о родстве и глубинной одноприродности виднейших ее творцов, о тех взаимосвязях, существование которых обусловлено общим текстом отечественного стихотворства и ведет к тому понятию, которое определить скорей всего и невозможно: русский поэт . У меня нет дефиниций на сей счет.
Голос его — эхо русского народа, и жребий его темен.
Собственно, Н. Богомолов в упомянутой статье исходит из того корпуса кибировских стихов, который составил книгу «Сантименты» (1994), став памятником перестройке. Как сказал Луначарский о «Хорошо!» Маяковского, это Октябрьская революция, отлитая в бронзу.
Из того же исходит и читатель, полюбивший Кибирова. Это был штурм унд дранг, буря и натиск, стихийное явление. Этот темперамент, может быть, несколько и запоздал: ему надо было бы явиться эпохой раньше, взойти гражданином на гранитную скалу, без микрофона оглашать мировое пространство проникновенным баритоном, по воздействию похожим на бас.
Время откорректировало его голосовые данные, он запел на все мелодии сразу, продемонстрировав безграничный репертуар и многоголосье в одном лице. Марша ему не понадобилось. От его колыбельных не спалось. Своим инструментом он назвал бас-гитару, но это — скромность: за ним — оркестр, со всеми духовыми и струнными.
Парадокс: он любит Вс. Некрасова. Кибировская поэзия — тот звук, те шум и ярость, каковые не вытеснены всепоглощающим молчанием минимализма (конкретизма). Их соотношение — водопад и пещера.
Поэма «Лесная школа» изумительна. Она отмечена в его бурном потоке редкостной организацией, точностью слова, рифмы, самосознания и адресата: поэт обращается к такому же как он, а таких много, почти вся страна. «Ой вы, хвойные лапы, лесные края, / Ой, лесная ты школа моя! / Гати-тати-полати, ау-караул, / елы-палы, зеленый патруль! <…> Одиноко гуляет гармонь вдоль села. / Ей навстречу Дерсу Узала: / „Ты сыграй мне, гармонь, над разливами рек!” / — „А пошел бы ты на хер, чучмек!”».
Тоска Кибирова по лаконизму Вс. Некрасова есть его покаяние относительно многоречивости. Ну, не могу молчать. А другие могут. Каскад мелких стихотворений в последнюю пору — нечто вроде записок на полях или на манжетах. Рифмовать не надо, да и отношения с рифмой у него издавна более чем свободные, если не сомнительные. Не лелеет он «верную подругу», не носит ей цветов, бросает, забывает. Возникает опыт безрифменного стиха и в вещах пространных, таких как «Покойные старухи» (лирико-дидактическая поэма).
Встает пушкинский вопрос: а что, если это проза, да и дурная? Я бы ответил так: проза, но хорошая. Не считая стиховых вставок, там нет признаков поэзии как вида словесности, но пишет это поэт, и посему это «проза поэта», если прибегнуть к недавней терминологии. Для сравнения: старая «Эпитафия бабушкиному двору» не вызывает никаких сомнений в ее принадлежности поэзии. Попутно говоря, цикл «Автоэпитафии» — очень уж рискованно просто по-человечески: слово не воробей. Кибиров безогляден, и это входит в его программу: «Такой закон поэту дан — / он эпатирует мещан…».
На этом пути для него равновелики в смысле отрицания такие фигуры, как Эренбург и Чаадаев. Блок — «ополоумевший от музыки революции кумир моей юности», об этом есть подробный рассказ (в «Покойных старухах»), в котором Кибиров открывает нам, что перед тем как Запоев стал Кибировым, он был поэтом Эдуардом Дымным (Белый, Бедный, Горький и Голодный отдыхают). Между прочим, наш голосистый певец — и в некоторой мере оратор — в детстве лечился у логопеда.
Рассказал он и о том, что он, «пиита и афей», при крещении получил имя Тимофей. Вообще говоря, воцерковление ничего не решило, он против «демонизации бесов» и «гуманизации Бога». Тем не менее в «Эпилоге» книжки «Кара-барас!» он вдруг дает слабину: признается в надежде на то, что «Отец (как это ни странно) придет наконец!» На этом он не остановился, открыв цикл «Лирические комментарии» вовсе не свойственным ему колебанием: «Впрочем, кто Его знает… Но Мать-Троеручица, / Уж она-то не даст мне настолько ссучиться / И заступится за своего паладина. / Своего осетина. / Сына. / Кретина». Тут и рифма пригодилась. Куда без нее, коль на сонеты опять потянуло?
То же самое было и у предшественников. Но если кто хочет разобраться в разнице между этими поколениями, пусть сравнит кушнеровских «Современников» с кибировским «Кара-барас!». Тень Чуковского — свидетель, насколько полярны результаты произрастания на почве казалось бы одной культуры, в данном случае — культуры чтения. Ярость отрицания vs исследовательское тепло.
Его «Лиро-эпическая поэма» — милость к падшим, она о том, чем это кончается. То есть чем вымощен ад. Помог пьянчужке-бабенке — получил «по роже» от ея мужа. Написано просто. Почти как у Пушкина в коломенской поэме. Осмеян собственный магистральный пафос делания и восславления добра.
Весь его путь после «Сантиментов» — жажда лаконизма и понятости одновременно. Видна рука человека, регулярно одергивающего себя. Артист выходит на сцену, смотрит в зал, а там — те же, и они ждут того же. Он постоянно намекает: ребята, я не о том.
Он — о правде и любви, о хорошем детстве в гарнизоне, о скромном существовании его семьи, о семье и школе вообще, о срывах, черт их побери, о том, что поэзия — не совсем то, что он сочиняет. Кибиров — сплошное раскаяние. Не сквозь слезы, а слезы как таковые. Крупными градинами. Русский Гейне?
Кибиров не так давно обратился к «Генриху»: «Все те же шуты и кастраты, / Что хаяли песню твою, / Считают теперь глуповатой / И спетою песню сию».
Русский Гейне состоит в общем-то из «Книги песен». Что бы Гейне ни написал на склоне лет, русский человек воспринимал как одну из песен той «Книги». Гейне сумел сделать с русскими поэтами то, чего сами они не хотят и не умеют и что за них делает только время: объединить их. Его переводили Тютчев и Добролюбов. Курочкин и Блок. Жуковский и Плещеев. Огарев и Пастернак. Неплохая компания?
Гейневский дольник вывел русский стих из канонической одномерности. Оказывается, можно было и раскачивать размер, и не рифмовать первую строчку с третьей, и вообще не рифмовать, и вообще писать в размере, который только слышится, не входя ни в одну из систем. Начни с одной мелодии, перейди на другую, а заканчивай третьей — и это будет в порядке вещей. Гейне дал свободу русскому стиху подобно тому, как он освежал русские мозги.
У Маяковского есть стишок под названием «Гейнеобразное». Пустячок, для Маяковского странноватый. Так, ни о чем. Видимо, надо было пнуть еще и этого... Однако стихи, в которых лирический звон микшируется ироническим раствором, теперь в ходу. Самое гейнеобразное — у Кибирова. Он бросает все в топку, без разбора, и в его плавильне возникает тот тон разговора обо всем на свете, который продиктован не заведомым пафосом, а естественным течением бытия, полного слез и смеха.
Премия пошла своим ходом. Соснора перпендикулярен Кушнеру, случай Сосноры — падение парадоксов на твою голову, и не только с высей его гипербол. Его запоздало обласканную, живописную фигуру — эдакого гостя с Горы, с Монмартра начала ХХ века — сына циркача, виртуоза эскапады — «Да здравствуют красные кляксы Матисса!» — обступили традиционалисты, заведомые антиподы, реально и виртуально. Благожелательный Гандлевский вручил премию, а откуда-то издалека, из глубины сцены незримо и глухо декламировал певец цирка Межиров: «Что мне сказать о вас… О вас, / Два разных жизненных успеха? / Скажу, что первый — / лишь аванс / В счет будущего… Так… Утеха… // Что первый, призрачный успех — / Дар молодости, дань обычья — / Успех восторженный у всех / Без исключенья и различья. // Второй успех приходит в счет / Всего, что сделано когда-то. / Зато уж если он придет, / То навсегда, и дело свято».