Николай Гоголь - Мертвые души. Том 2
Слушая архимандрита, Чичиков поймал себя на том, что всё сказанное им очень просто, и ему сейчас казалось, будто эти мысли не раз и не два уже приходили и ему в голову и даже, более того, будто он и сам так мыслил себе сей предмет постоянно, а архимандрит только лишь повторил уже не раз передуманное Павлом Ивановичем, поэтому-то он и был полностью согласен сейчас со старичком, и даже более того: видя в архимандрите единомышленника, почувствовал вдруг гордость за себя, подумавши при этом, что надо же, и он, без этих монастырских стен, без постоянных молитв и ночных бдений, тоже не лыком шит, и ему доступны великие и простые мысли, и, благодарение богу, наделён он великою силою ума и великою душою, и так поверил в то, что сам себе тут напридумывал об своей избранности, так умилился этой своей глупой грёзе, что даже прослезился от какого-то вспыхнувшего в груди ликующего чувства.
Пока Павел Иванович предавался восторгам по поводу своей исключительной угодности богу, его превосходительство генерал Бетрищев завёл с архимандритом иной, имеющий более мирской характер разговор, и разговор этот, конечно же, касался самого главного нынче для его превосходительства предмета — замужества его любимицы Улиньки, долженствующего быть осенью. Услышавши об предстоящей свадьбе, старичок архимандрит улыбнулся, посетовав на то, как быстро летит время, что, казалось бы, совсем недавно ещё крестил Улиньку, а она уже невеста.
— Да, со стариками всегда так, — сказал он, — кажется, что только вчера было, а оглянешься — жизнь прошла.
Он поддержал желание его превосходительства — чтобы венчание было в монастырской церкви, сказавши лишь, чтобы, когда определится со сроком свадьбы, дали бы знать загодя.
— Жив буду к осени, сам обвенчаю, — сказал он с улыбкою и благословив своих посетителей, перекрестил их, отпустив со словами:
— Идите, дети мои, и радуйтесь, что несёте в сердце своём бесценнейший дар православия. Идите и будьте достойны истинной веры, заповеданной нам святыми отцами церкви нашей.
И Чичиков с его превосходительством, приложившись на прощание к сухонькой руке архимандрита, пошли на улицу и Павел Иванович, испытывая уже изрядные муки голода, был рад тому, что они, наконец, уселись и карету и отправились в имение генерала Бетрищева, тем более что время было самое что ни на есть обеденное.
И снова дорога, и опять катит по ней мой герой, подставляя довольное лицо солнцу, жмуря глаза от его ярких льющихся сверху лучей. Кто ты таков и откуда ты, Павел Иванович? Ведь не может того быть, чтобы я выдумал тебя всего без остатка от начала до конца, не может быть, чтобы не существовало тебя вовсе, коли вижу я твоё жмурящееся под солнцем лицо, слышу скрипы плохо смазанной оси в генеральской карете. Откуда ты приходишь ко мне, стучишься в сердце моё, заставляя руку вновь и вновь тянуться к перу, выводя бегущие строчки, за которыми порою не поспевает и мысль моя. И я, точно писарь, которому диктует в ухо некто сидящий у него за спиною, заношу вспыхивающие в моей голове слова на чистые листы бумаги, по которым разбросана чужая и неведомая мне жизнь, так туго переплетённая с моею, что я уже и не мыслю для себя иного существования. Кто ты? Может быть, обречённый на бессмертие мелкий и каверзный бес, от невыносимой скуки своего бесконечного существования забавляющийся со мною тем, что строишь рожи и показываешь картинки; перетряхивая перед моим взором кукольные лица, позвякивая, точно медяками, мёртвыми душами, коими набиты твои тёмные и пыльные карманы. Почему ты выбрал именно меня и для чего тебе надобно это? Что хочешь ты рассказать мне, к чему вся эта игра, которую почитаю я за игру воображения. И те, вышедшие из-под моего пера персонажи — чем вдохновлено их появление, божественным ли откровением, коим, как принято думать, создаются поэмы, или же наваждением мелкого беса, шныряющего вокруг меня? Что хочешь ты показать — что люди дурны? Но это и без того известно, да и дурны они твоими неустанными об них заботами, но они бывают также и хороши, и это вопреки твоим над ними проделкам, и ты, скачущий на своих козьих копытах от дома к дому, подглядывающий в окна вороватым своим зрачком, знаешь об том лучше, нежели я. Но хочется, хочется тебе напакостить людям. Того потянешь за нос, и он у него вытянется и превратится в некое подобие стручка, этому подставишь ножку, и он вдруг, казалось бы ни с того ни с сего, засеменит, засеменит на мостовой да и стукнется головою о камни, испустивши дух, а иного — и того хуже — обженишь на ведьме, от которой ему житья нет, и он, натерпевшись от неё всякого, становится злее самого черта, то бишь тебя, окаянного.
Тщетно стремлюсь я разгадать твою загадку, Павел Иванович, и многое приходит мне на ум. Иногда кажется мне, что появление твоё отнюдь не подстроенные бесом козни, а просто ты и сам — попавшийся к нему в лапы дух, запертый им где-то по ту сторону света и тьмы, по ту сторону добра и зла, — скребёшься точно мышь, пытаясь пробраться сквозь эту поставленную им перед тобою преграду, что отделила грешную душу твою от божьего мира, и ты, чуя непрожитую тобою жизнь, стучишься, рвёшься сюда в надежде, что всё ещё можно изменить, что разверзнется вдруг завеса, и распахнутся над тобою небеса, полные ночных блещущих звёзд или сияющие голубизною при свете солнца. И тогда не понадобится тебе уж моё перо, с помощью которого проживаешь ты сейчас свою небывшую ещё жизнь и которое для тебя, точно ключ, открывающий двери этой небывшей жизни. Когда думаю я так о тебе, то несказанная грусть проникает мне в душу, и готов тогда я забыть обо всех твоих проделках, готов ночи напролёт не отрываться от бумаги для того, чтобы хотя бы так дать тебе возможность прозреть, глотнуть свежего, летящего над степью ветра или, как сейчас, жмуриться под лучами тёплого летнего солнца. И я начинаю верить, что я и есть единственная богом данная тебе возможность стать живым в мире живых людей, научиться любить и быть любимым; и тогда глаза мои заплывают чем-то тёплым, слеза катится по щеке и рука снова тянется к перу.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Прошло три дня после описанных нами ранее событий, в течение которых Павел Иванович, приходя в себя от пережитых им страхов, не покидал во всё это время поместья любезного хозяина своего — генерала Бетрищева. Он сделался как бы несколько задумчивее, нежели прежде, молчаливее; и окружающие его старались быть с Павлом Ивановичем предупредительными, не досаждая излишними разговорами, а в тех беседах, что всё же случались, за столом ли во время обеда, в гостиной ли, в кабинете у Александра Дмитриевича, ни словом не упоминали об имевшем место неприятном приключении. И Ульяна Александровна, и Тентетников, навещавший невесту свою ежедневно, и сам генерал Бетрищев были с Чичиковым приветливы и милы и старались каждый по-своему развеять его тоску. Улинька послала ему несколько новых, только вошедших в моду переводных романов, которые, к стыду нашему, надо признаться, Павел Иванович даже не удосужился просмотреть, и они так и остались лежать неразрезанными на стоящем подле его кровати столике.
Тентетников, ездивший в город по надобности, верно связанной с предстоящей женитьбою, привёз Павлу Ивановичу в подарок пару шёлковых галстуков какого-то невиданного ещё фасону, с рубчиками посередине, так что когда Павел Иванович повязал их, из рубчиков этих сложился очень привлекательного вида бант, придавший свежести его несколько унылому в последние дни лицу.
И генерал Бетрищев также старался развлечь Чичикова сколько возможно. Он пригласил Павла Ивановича побродить с ружьишком по окрестностям, пострелять рябчиков в синеющем по ту сторону засеянного гречихой поля бору, и Павел Иванович, хотя и не был завзятым охотником, согласился, ибо не хотел обидеть отказом своего высокого покровителя.
И вот ранним утром, когда в окошко гляделось серое ещё, ожидающее восхода небо, Павел Иванович, водительствуемый его превосходительством, поплёлся за ним по вьющейся через гречишное поле тропке. Спотыкаясь на очередной кочке и получая от ружейного приклада очередной шлепок, Павел Иванович то и дело поминал чёрта, и, когда Александр Дмитриевич поставил его на нумер возле большой, покрытой туманом поляны, Чичиков вздохнул с облегчением и, привалясь плечом к корявому стволу берёзы, начал поклёвывать носом, изредка вскидывая голову, когда из противоположного отрога леса, куда отправился генерал Бетрищев, раздавался глухой выстрел. Но дремать, привалясь к берёзе, было неудобно, у Павла Ивановича начали болеть ноги, а о том, чтобы усесться в мокрую от утренней росы траву, нечего было и думать, поэтому он скуки ради начал дуть в тонко попискивающий манок, но то ли место было никудышное, то ли дул он как-то не так, но только птицы он не подманил ни одной, а лишь разбудил старую злую ворону, которая, увидевши Павла Ивановича, принялась летать с дерева на дерево, и глядя на него с высоты, возмущённо каркать, точно ругала Чичикова последними словами на своём вороньем языке за то, что он и сам не спит, и другим спать не даёт. Павел Иванович постоял ещё с полчаса под отведённой ему генералом Бетрищевым берёзой, дунул ещё пару раз для очистки совести в манок и, пальнув с досады в надрывно каркающую ворону, побрёл к тому лесному клину, из которого доносились выстрелы, производимые его превосходительством, а ворона, нервически каркая, полетела прочь от опасного места, то и дело оглядываясь через крыло и как бы говоря всем своим видом: «Надо же, вот привёл Господь встретиться с бесноватым».