Юрий Бондарев - Бермудский треугольник
— В моей клинике их сегодня нет. Но, разумеется, в наше время рынка закупить возможно любой иностранный препарат. В частности, метадон. Это более мягкий заменитель героина. На него пересаживают наркомана на несколько месяцев. Он помогает преодолеть болевой барьер при «ломке», помогает вынырнуть как утопающему на поверхность, глотнуть свежего воздуха и ухватиться за соломинку, чтобы вернуться к жизни. Есть и другой препарат — бупренорфин, противоядие, обезболивающее процесс «ломки». Эти препараты дают не гарантию, но шанс.
— И любопытно — какова приблизительно цена новым препаратам? — с тем же благодушием спросил Спирин.
— Цена, как я сказал, высокая. Здесь, надо полагать, не сотни, а тысячи долларов. Препараты, повторяю, не дают стопроцентной гарантии.
— М-да, — произнес Спирин. — Грабеж напропалую. Весьма, весьма… Крепко и трезво надо думать. Верно, Андрей? Богоугодное дело, но опять зубастое «но». Надобно быть миллиардером, по меньшей мере, м-да! Как, Андрей?
«Оказывается, здесь свои правила», — поразился Андрей безмятежности профессора, обыденно назвавшего цифры, которые немыслимо было вообразить.
Минуту спустя Бальмонт-Суханов с ненавязчивой уклончивостью сказал:
— Хочу предупредить, господа. Клиника — частная, как известно вам, Тимур Михайлович. Пребывание в ней обходится больному в сто — сто пятьдесят долларов за сутки. Не дешево. Но эта наша реальность.
— И вы сказали, полгода или год лечения? — спросил Андрей.
— Не могу ответить с астрономической точностью. Точность одна — не краткий срок. Никак не краткий.
«Как я понял, все полетит к черту! Я не смогу помочь. Моих денег не хватит и на месяц. Что же делать? В крайнем случае попросить деньги у отца Тани? Занять у кого-нибудь? У кого? У Василия Ильича? Нет у него денег. А если все-таки продать несколько картин?»
— Ясно, — сказал Андрей. — Разрешите подумать.
— Хоп, ясно, — заключил Спирин и определил финансовую сторону: — Просьба к вам, Ростислав Георгиевич. Позвольте внести деньги не сразу.
— Именно вам — позволяю. Как давнему пациенту.
— Разрешите зайти в палату к Ромашиной, — попросил Андрей.
— Зайдите. Тринадцатая. По коридору налево. Сестра покажет, коли заблудитесь. А вы, Тимур Михайлович, останьтесь на минуту.
И задержав Спирина в кабинете, он простился с Андреем лишь движением своей патрицианской головы.
«Тринадцатая. Какая сатанинская цифра, — выругался про себя Андрей, пройдя коридор и осторожно ступая в тринадцатую палату, всю беленькую, с телевизором в углу, застеленную мягким сиреневым ковриком. Прерывистый мышиный писк двери не разбудил Таню. Она спала, погруженная в насильственный сон после укола. Она лежала на спине, безжизненно вытянув вдоль тела руки, ее неприятно серое лицо выделялось на белой снежной подушке, пересохшие лиловые губы полуоткрыты, она дышала горлом — и показалось Андрею, что под сомкнутыми веками двигаются из стороны в сторону глазные яблоки.
Он не мог долго смотреть на ее недавно милое, озорное, веселое лицо, теперь потухшее сразу, исхудалое, постаревшее, и вышел подавленный, повторяя в памяти ее слова, ужаснувшие его в той проклятой каморке дачного домика: «Я погибаю, Андрей…»
В машине молчали. Яков сидел, напруживая прислушивающийся затылок с видом сообразительного немого, Спирин сбоку поглядывал на Андрея, не произнося ни слова. И тогда Андрей, чтобы разрядить молчаливое похоронное соучастие, спросил Спирина о совсем несущественном:
— Ты не интересовался случайно, профессор не родственник поэта Бальмонта?
— Спрашивал, — сказал Спирин со снисходительным хохотком. — Ответил: «Нет, не родственник. И даже не однофамилец». Остроумец, как видишь. Недвусмысленный ответ прагматика и практика. Не любит ни поэзию, ни лирику. Теряет, конечно, многое. Да нет — понятно. После того как ежедневно перегрузится хрен знает какими страстями-мордастями в своей клинике — не до возвышенных красот. Бальмонт знает три языка, читает только литературу по специальности. Правдоискатель в наркологии, которую считает самой большой угрозой и России, и всему человечеству. Член двух академий. Ошарашу тебя. Знаешь, сколько у нас насчитывается наркоманов? Больше пятнадцати миллионов. Трагедия! А парень он даже очень ничего, хотя вещь в себе, галстук, халат застегнут и чист, как белье девственницы. Холостяк. Никого в душу не пускает, кроме больных. После Афганистана и Чечни я побывал у него на капельнице — позволил себе побаловаться травкой, дурак с паспортом. Обошлось. Попробовал и зеленого змия. Не успел спиться, слава Богу. Помог Бальмонт.
Андрей плохо слышал Спирина, рассеянно глядел в окно на рано зажигающиеся в предвечерней синеве фонари, на вспышки нелепых реклам «Самсунг», «Голливуд», «Фридрих II», на проституток у жемчужно сияющих подъездов отелей, на движение по улицам пестрого людского хаоса, на лакированные молнии иностранных машин, на рубины задних ослепляющих сигналов, на всю эту ряженность некогда Белокаменной, а ныне притворяющейся русской заграницей Москвы, и он вдруг вспомнил слабый голос, потерявший молодую радость жизни:
«Я погибаю…» — голос этот моляще выплыл откуда-то из глубины вульгарно размалеванной мертвенным неоном столицы, дошел до Андрея из больничной тоски наркологической палаты, где почти обреченная оставалась она. И услышав ее голос, он на секунду пережил новое ощущение, будто вместе с Таней и этим неживым светом умерщвленного города летит в онемелое пространство несуществования…
Возле подъезда Яков остановил машину, деликатно глянул в зеркальце на Андрея. Андрей сказал:
— Благодарю, Тимур, за все. Я это не забуду.
— Пустяки. Прорвемся с помощью Аллаха, Андрюша. Все будет — хоп! — ответил Спирин, смеясь. — Помни главный девиз: надо уметь принимать и держать удары. Запомни, старик! Полезно!
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Василий Ильич Караваев много лет считал Демидова рыцарем безоглядной реалистической силы и не однажды говорил, что от иных его полотен становится страшновато, что его шедевры напоминают «нечто вроде дикого неукрощенного зверя, которого не поместишь в клетку». Караваев верил, что Демидов, укрощая на полотне необузданное, чудодейственное, знал (либо удачно находил) неожиданность разительного цвета, чтобы перевести образ воображения в энергию мысли, в ее загадочность и простоту. Избранная им форма приоткрывала скрытое в нераскрытом, оставляя в то же время нечто затаенное в реальном, поворачивающее его особой стороной, как правду, увиденную не прямо, а вкось независимыми глазами, что означало полностью свободное сознание. Нет, он не писал легко и порой в упадке сил суеверно призывал в помощники вероломную благосклонность великой жрицы — Случайности.