Юрий Герт - Колокольчик в синей вышине
Мне расхотелось идти на концерт, объявленный в тот день взамен какого-то спектакля. Но контрамарки... Не лежать же было им без толку в наших карманах! В антракте мы пробрались в зал. И мало того — уселись в литерный ряд, которым распоряжалась дирекция, приберегая на особый случай свободные места.
Привыкнув созерцать сцену с высоты птичьего полета, мы впервые видели артистов так близко. К лучшему ли?.. Ленский оказался пузатеньким коротышкой, а грузная расплывшаяся мадам Баттерфляй так слабо походила на легкокрылую бабочку... Я ждал, холодея, когда появится она (я и мысленно не мог произнести ее фамилию)... И она появилась. Мои опасения были напрасны. Отсюда, из литерного ряда, она казалась еще ослепительней. На ней было длинное, до самого пола, концертное платье из черного бархата. Плавные линии ее обнаженных по плечи рук, шеи, удлиненная глубоким вырезом на груди, гибкая тонкая талия — все напоминало мне лебединые изгибы арфы. На нежном лице, широко распахнув ресницы, сияли огромные, лучистые карие глаза, наверняка близорукие,— временами она щурилась, и это придавало всему ее облику наивно-беспомощное и оттого вдвойне милое выражение.
Слушая, как она поет прощальную песенку Рыбачки из «Мартина-рудокопа», грустную и светлую, как первая звездочка в вечернем небе, я полностью примирился с нею... Больше того, досадный изъян сделал ее даже как-то ближе, уподобил другим, в том числе и мне самому, состоявшему, как я с горечью сознавал, из сплошных изъянов.
При всем том, что я знал о себе, что я не глуп, что по части прочитанных книг могу любого сверстника — и не только сверстника — заткнуть за пояс, и верил, что стихи, которые я пишу, когда-нибудь прославят меня, как Лермонтова или Маяковского,— при всем этом я был убежден, что похож на Квазимодо. Как многие юнцы в этом возрасте, я стыдился своей внешности, которая представлялась мне безобразной, и предпочитал приминать свои жесткие космы пятерней, лишь бы не заглядывать в зеркало, где меня подстерегало мое нагоняющее тоску отражение. Я не надеялся, что хоть одна женщина когда-нибудь без усмешки посмотрит в мою сторону, и только образ Сирано де Бержерака служил мне печальным утешением.
Но чем безобразней казался я себе, тем прекрасней и недоступней в моих глазах становилась она, тем бескорыстней я любовался ею.
О, я все, все ей простил!
И эту ее фамилию, столь смутившую меня вначале, — тоже!
Прежнее ощущение счастья вернулось ко мне.
Теперь, когда мне доводилось возвращаться домой без Мишки, я шел по гулким от ночной тишины улицам один — и не один, И потом, посреди безлюдных, залитых луной огородов, снова был — один и не один...
Это было странное чувство — я не видел ее, не слышал, и в то же время отчетливо сознавал ее присутствие. Вода бежала по канавке, урчала игривым щенком, врываясь в очередной ящик, и затем с томительной медлительностью, словно испытывая мое терпение, заполняла его вровень с краями... Но я не ощущал скуки. Сидя на бровке между ящиками, на твердых, как железо, комьях спекшейся на солнце земли, я поглощен был тем, что происходило внутри меня. Она, чувствовал я, находится где-то рядом, и одновременно как бы во мне... Я прислушивался к себе — осторожно, боясь вспугнуть ее, как птицу, случайна залетевшую в комнату через растворенное окно и присевшую на подоконник.
Обо мне ты не забывай,
Отойди и прочь ступай...
Мне бывало достаточно вызвать в памяти ее голос — и он звучал с той же силой, что и в театре, только — для меня одного.
А теперь прощай, прощай
И меня, и меня не забывай...
Покончив с поливом, я и засыпал на своем горбатом сундуке под эту песенку. И голос Жермен продолжал звенеть и серебриться у меня в ушах даже во сне.
В те дни мы не расставались. Нам не мешали ни людные улицы, ни толчея в трамваях. С кем и о чем бы я ни разговаривал, она, чувствовал я, присутствует при этом. Когда мы садились обедать, я не мог, разумеется, не пригласить и ее к нашему столу. Она великодушно соглашалась — и садилась рядом со мной. Какими небывало вкусными казались мне тогда оранжево-красный от помидор и свеклы бабушкин борщ и круто сваренная пшенная каша!.. Мы подолгу толковали о книгах, которые вместе же и читали. Я перечитывал — с нею и для нее — любимейших поэтов. И все, о чем они писали, было—о ней, о ней!.. Мне снились странные сны: в них слышались мне стихи из «Принцессы Грезы» Ростана, и блоковские стихи о Прекрасной Даме, и пушкинский «Жил на свете рыцарь бедный...» «Рыцарь бедный» — это был, понятно же, я сам —«молчаливый и простой... С виду сумрачный и бледный, духом смелый и прямой»... И это я, конечно же, я — «имел одно виденье, непостижное уму...» Вот именно — «непостижное...»
Только она, казалось мне, могла меня понять, как не понял бы ни один человек на свете, даже Мишка. Я рассказывал ей, как мне пусто, как тоскливо живется.
И как я боюсь прожить свою жизнь, оставив после себя могильный холмик — и только. Не сделав никаких замечательных открытий, не написав книг, не совершив подвигов. Разве мало людей жило и проживало свою жизнь именно таким образом? Но тогда — зачем жить?.. В моем, или примерно моем возрасте в гражданскую войну уже водили в бой полки, в Испании — сражались с франкистами, в Отечественную — погибали под Сталинградом и штурмовали Рейхстаг. А я?.. Чем я живу, о чем думаю, чем занимаюсь? Тригонометрией и законами Ома?..
Так я говорил ей, и она понимала меня с полуслова.
Что же до бабушки, то, приглядываясь ко мне, она вероятно замечала, что со мной творится что-то необычное. Еще бы!.. Эти мои ни к кому, а в то же время и к кому-то явно же обращенные улыбки, эти мои то не в меру рассеянные, то не в меру сосредоточенные взгляды...
— Уж не влюбился ли ты? — спросила она однажды.
Проклятье!..
Что мог я ответить?.. Пожать плечами?.. Кажется, так я и сделал. В глотке у меня пересохло, я весь пылал, как будто меня схватили за волосы и обмакнули в расплавленный свинец.
И был разоблачен. Я увидел со стороны ее и себя — самого малорослого в классе, с торчащими во все стороны лохмами, с фиолетовыми огоньками юношеских прыщей на лице... Себя и ее... Посреди сцены... В платье из черного бархата... С букетом цветов, брошенных кем-то к ее ногам...
«Влюбленный антропос!»— сказал я себе, когда немного опомнился.— До чего ты дошел! До чего докатился!.. «Вставайте, граф, вас ждут великие дела...» Лето кончается, а где они, твои дела? Что ты толкового прочел? Что написал, обдумал? Втрескался в актрисочку — и раскис!.. А поэма о греческих партизанах — где она? А борьба за свободу и счастье всего человечества?.. Все это треп, один треп! Прогулки под луной и томные вздохи на лавочке — вот все, о чем ты мечтаешь, подлый ты лицемер!
В край чужой ушла она,
И надменна, и горда...
Ну-ну, — растравлял я себя, — валяй дальше... Валяй, валяй... На что ты еще годен?..
Только теперь, вспомнив добродушную, ленивую, слегка даже сонную мишкину улыбку, я вдруг накололся, как на шип, на упрятанный внутри нее коварный смешок. Вспомнилось мне и то, как часто он, словно с готовностью забегая вперед, затягивал арию Маркиза про испанок и парижанок, которые «любовь дарили...» Затягивал гнусным серенадным голосом, и так пел, как бы на что-то намекая. О, я многое вдруг припомнил — и содрогнулся от стыда и отвращения к самому себе!
Я безжалостно сек себя хлыстом иронии. Я посыпал свои кровавые раны едкой солью сарказмов... Я старался не думать о ней. То есть я думал, не мог не думать, но думал совершенно иначе, нежели раньше...
Дело в том, что среди одноклассников, ценивших — особенно во время классных сочинений — мои обширные познания в области литературы, в кое-каких других областях я считался полнейшим недотепой и профаном. Причина была в том, что я слишком доверял книгам, которые, как понял я позднее, вмещали далеко не всю и не всякую правду жизни. А возможно, причина заключалась совсем не этом... Как бы там ни было, когда в классе заговаривали о девчонках, о женщинах, мое мнение не принималось расчет. В свою очередь и я не верил тому, к чему с брезгливостью прислушивался.
С брезгливостью, но прислушивался. При этом брезгливость смешивалась во мне с любопытством. Возможно ли чтобы все, о чем я слышал, было сплошной выдумкой, ложью?.. Помимо того, кровь во мне бурлила. Мои ночные сны были наполнены сладострастным угаром. Однажды вечером я отправился в городской сад, расположенный у стен крепости. Я сидел на скамейке в пустой аллее и ждал. Говорили, сюда приходят, сами подсаживаются девицы, за пятерку готовые на все. Со стороны танцплощадки до меня доносились рубленые ритмы полузапретной, завезенной из-за границы линды. В аллейке изредка появлялись парочки. Молодые люди что-то весело и громко рассказывали, девушки смеялись, белыми зубками скусывая с палочек облитое шоколадной корочкой эскимо. Никто не обнаруживал ко мне интереса. Я ушел спустя полчаса, с облегчением решив, что все это враки — про пятерки и про девиц...