Ник Кейв - И узре ослица Ангела Божия
Кровавая ярость охватила меня — кровавая ярость, смешанная с позорным стыдом, и я накинулся на одну особенно подозрительную собачью клетку и стал пинать ее по всей комнате, катать ее, и бить по ней забинтованным кулаком, и топтаться, вспрыгнув на нее, пока, наконец, клетка не развалилась и из нее не вылетел похожий на грязно–коричневое облако рой мясных мух. Собака уже не ухмылялась; она забилась в угол клетки, зарылась в пропитанную слизью солому и дрожала от страха, не пытаясь не то что убежать, но даже пошевелиться.
Я обошел комнату по кругу, предоставляя остальным тварям шанс позубоскалить на мой счет, но ни писка не доносилось из их клеток, конур, загонов и садков. И нигде больше не было видно ни смеющихся глаз, ни скалящихся клыков, и, сказать по правде, я испустил вздох облегчения, как только вышел на крыльцо.
Мне было радостно оттого, что я покинул общество псов, потому что молчание их было как–то чересчур молчаливо, как–то излишне почтительно.
Я слетел по ступенькам с крыльца и упал на колени посреди двора, заламывая руки и грозя кулаками небу, стеная и катаясь в красной пыли, умоляя Всемогущего в пылких молитвах.
Я покинул Гавгофу незадолго до полудня, покрытый красной грязью и все еще влажный от утренней росы. Мои щеки горели от соленых слез. Мои раны свербели под бинтами, и я молил Бога, чтобы они не открылись и не доставили мне неприятностей. Мало мне было язв на ладонях, которые сами по себе затрудняли все предприятие, так я еще разбил этим утром костяшки пальцев, воспитывая собак, и чувствовал, как они зудят, сочатся сукровицей и прилипают к бинтам, пока шел по тропе, ведущей к Мэйн — ведущей в город — ведущей к ней…
Отрыжка черного дыма поднимается с полей густыми Жирными кольцами, которые ползут по бесцветному небу и, словно стада пасущихся бизонов, собираются в юго–западном углу долины. Те тяжелые от урожая поля, которые еще не горят, шелестят возбужденно, предвкушая огненное очищение, которое избавит их от мусора, а тем временем стена огня пожирает их соседей, умирая от избытка собственной ярости так же внезапно, как и появилась на свет, оставляя за собой небо, усыпанное поднятой ветром золой, искрами и хлопьями серого пепла. Там, где прошелся огонь, тростник стоит в молчании, обугленный и закопченный.Люди, покрытые сажей, бродят по периметру полей, прикладывают ко рту ладони, сложенные рупором, и выкрикивают друг другу распоряжения.
Кучки лунноликих детей стоят на обочинах Мэйн–роуд, загипнотизированные огнем — его скоростью, его шипучей яростью. Но уже и дети испачканы и замараны самим обтекающим их чадным воздухом. Грузовики и вагонетки медленно разъезжают туда–сюда.
Люди настолько зачарованы огнем, опустошающим поля, что никто не замечает Юкрида, который прихрамывая бредет по Мэйн–роуд, облаченный в большой не по размеру морской китель, с острым серпом за ремнем. Юкрид часто моргает глазами: вся его болезненная и истощенная фигура с головы до ног испачкана в грязи, в помете животных и в крови. Сальные пряди волос прилипли клицу, обе руки перевязаны грязными марлевыми бинтами. Он нервно втягивает голову в плечи и подозрительно озирается по сторонам сквозь упавшую на глаза челку; каждый звук, каждая тень пугают его. Он пробирается по краю кювета, обходя кучки детишек, глазеющих на горящие поля. Бог надел им на глаза шоры. Бог сделал меня невидимым; или, вернее, я и Бог, ибо такова была чистая сила моей решимости, голая мощь моего намерения. Я не бежал, я гордо ступал по дороге.
Он проходит мимо дорожного знака у въезда в город, продолжая пробираться по кромке кювета, который становится все мельче и мельче. Наконец Юкрид очутился около бензоколонки. Улицы почти пусты. Женщины, обычно наполнявшие их в это время, заняты приготовлениями к банкету: они или готовят у себя на кухнях, или помогают накрывать столы в ратуше, где укулиты пируют перед тем, как рассыпаться по Мемориальной площади и перейти к танцам, пению и созерцанию фейерверка.
Юкрид карабкается на парапет и протискивается меж двух колонок. Осмотрев улицу перед собой и увидев, что она пуста, он пересекает ее и ныряет в прямоугольную тень, похожую на гроб,которую отбрасывает живая изгородь.
Примерно через каждые шесть футов в живой изгороди установлены воротца, так что таких прямоугольных теней много — словно множество гробов с открытыми крышками поставлено в ряд вдоль Мэйн. Юкрид перепрыгивает из одного в другой, словно иллюзионист, исполняющий какой–то мрачный трюк с использованием оптического обмана.
Ветер сносил весь адский дым и чад с полей в сторону города, и видимость из–за этого, как легко догадаться, была несколько ослаблена — ясно? Одним словом, чем глубже я забирался в город, тем мутнее была атмосфера. Конечно же, это не шло ни в какое сравнение с теми всеобъемлющими туманами, что скатывались в долину со склонов зимними месяцами, но даже такая степень непрозрачности воздуха способствовала превращению заурядного, расхожего, банального в нечто совсем иное —чудесное, неземное и волшебное. Все было словно в легкой дымке, словно слегка размыто, что мне оказалось и на руку и нет, поскольку никто не видел меня, но и я точно так же никого.
И все же я крался к своей цели, изо всех сил стараясь оставаться незамеченным и не поддаваться на пугающие уловки воздуха, света, тени, дыма, зрения, слуха, обоняния, рассудка, рассудка и еще раз рассудка.
Скомканные тени угрожающе кланялись мне из–за каждого предмета, но исчезали из поля зрения, как только я пытался сорвать с них личины очевидности. Я видел сверкающую руку с окровавленным мачете, облепленным мухами, которое на миг появлялось из клубов дыма. Я приседал в ужасе, и рука тут же исчезала. Я слышал свист, с которым лезвие рассекало мутный воздух, и порыв ветра тут же касался моей щеки. Я слышал жужжание мух; оно становилось все громче, оно нарастало, оно приближалось. Я продолжал красться, стараясь прижиматься как можно ближе к земле. Я миновал старинную замызганную поилку для лошадей, заполненную водою, покрытой ряской. Я разорвал зеленую кожуру воды кончиками пальцев и посмотрел на свое отражение. Вокруг моей головы почемуто клубились маленькие черные мушки. По моему лицу, моим волосам, моим глазам, моему рту, моему мозгу ползали маленькие черные мушки, но затем отражение разбила выпрыгнувшая на поверхность серебристая рыбка. Ни с того ни с сего я вспомнил, как однажды на нашей мусорной куче мы нашли освежеванный труп щенка, его маленькие лапки были связаны вместе медной проволокой. Мне тогда было шесть лет. Никем так и не замеченный, я вскарабкался по ступенькам ратуши. Я слышал, как женщины трепались между собой за работой. «Словно мухи жужжат, — подумалось мне. — Да они и есть как мухи!» Я заполз под живую изгородь, которая ограждала Мемориальную площадь.
Я оглядел площадь всю целиком — площадка для игр, монумент, газоны. Никого не было, ни единой души. И я, похоже, задремал на какое–то время, сидя в кустах.
Бет вошла в Мемориальные сады через кованые чугунные ворота, открыв и закрыв их за собой так, словно вступала в просторную мраморную залу. Она смотрела в дымное небо с пристальностью, которая выдавала нечто вроде благоговейного страха, как будто это было не небо, а некий свод, расписанный невероятными фресками. Птички нервно чирикали в листве, когда она пересекала площадь, но для слуха Бет их посвист казался чем–то вроде одобрения, словно птички хотели укрепить в ней веру в то, что именно в этот день изо всех других дней вручат ей ключ от тайны и что она наконец получит ответы на тысячи волнующих вопросов, разъяснить которые может только ОН. Для Бет все, что ее окружало,солнце, цветы, деревья, ветер, птицы, — казалось, лишь увеличивало ее веру в то, что именно сегодня ОН ПРИДЕТ и она все увидит и все узнает.
Ведь не раз и не два Бет выслушивала бесконечные путаные разъяснения касательно ее «божественного предназначения», «ее приготовления», ее «богоданной участи». И уж не счесть сколько раз она слышала, как женщины перешептываются между собой о «святыне девственности» и «запахе святости».
Все эти слова терзали ее ум и, принимая образ чудовищ, заполняли ее кошмары.
Теперь, сидя на ступеньках памятника, одетая в белоснежную хлопчатую рубашку, с бледно–фиолетовой лентой, вплетенной в волосы, в тени огромного мраморного ангела, властного и мужественного, парящего над ней как неотвязная дума, Бет ощущала себя лилипутом в сравнении с грандиозными картинами, наполнявшими ее воображение. Она прижимала к груди грубый крест, сделанный из двух сломанных деревянных дощечек, и напевала себе что–то под нос.
Дело шло к вечеру, и горожане уже вовсю преломляли хлеба в городской ратуше; Бет знала, что ее одиночество скоро будет нарушено, поскольку те, кто пообедал, выйдут из ратуши на площадь, чтобы продолжить празднование.