Наталия Червинская - Поправка Джексона (сборник)
На похороны — а ведь она представления не имела, кого это хоронили — ее привезли на микроавтобусе, в сопровождении дряхлой Виктории и медсестры. Она не плакала, потому что не знала, понятия не имела, кого хоронили, на него не смотрела и произнесла только три слова: «Ведь я предупреждала!».
Когда-то она обвиняла дочку в каждой детской болезни, всегда бывшей следствием неосторожности. Все болели нарочно, чтоб прибавить ей переживаний. И вот результат — теперь хоронили кого-то, она не знала кого, но ведь она предупреждала…
Она была уже достаточно стара, и достаточно с ней всего произошло, она имела полное право отказаться жить в том времени и реальности, которые всем другим представлялись настоящими.
Аня
Они приехали глубокой ночью, Аня спала долго, и утром ей начал сниться скучный запах материнской вареной курицы. Она открыла глаза, но не могла вспомнить, где находится. Голые стены, непривычно далекий потолок. Матрас лежал на полу.
Вчера их везли с аэродрома на автобусе. Пахло в автобусе предрассветной бессонницей — немытыми людьми, нестиранной одеждой. За время хождения по иммиграционным конторам она уже начала догадываться, что здесь никто не знает об ее исключительности. Ее бросили в толпу бывших соотечественников, людей, с которыми там, дома, она никогда не оказалась бы в одном месте, от которых и бежала. Никто тут не понимал, что она даже не говорит с этими толстошеими мужиками и визгливыми крашеными бабами на одном языке…
Как и всем в автобусе, ей было очень страшно.
На кухне стояла мать в своем сшитом для заграницы атласном халате.
— Какие у них тут куры! Сварилась за полчаса. Еще проварю минут сорок, для верности.
В ее бодром голосе была достаточная нота истерии, чтобы показать: эта бодрость и вообще эта курица стоили огромных усилий.
Аня посмотрела на фантастический пейзаж и начала ковыряться с рамой, пробуя открыть окно. Появление курицы на пустой кухне ее не удивило.
— Перестань — ты сломаешь, у них какие-то другие окна! Нас всех просквозит насмерть, надо немедленно повесить занавески.
— Я никакую куру не хочу, — сказала дочь, продолжая слабо дергать раму, — мы пойдем в ресторан. Здесь все ходят в кафе, в рестораны… Мы приехали в новый мир…
— Аня, — сказал ее муж, человек с неподходящим для интеллигента именем Валера, — а у нас в этом мире на рестораны пока денег нет. Он всегда говорил такие вещи.
Мир этот в первые месяцы был для Ани пустым и плоским. Реальными и знакомыми были только сны. Проснувшись, надо было вспоминать, где находишься.
Лингвистическое онемение вызывало онемение почти физическое, как от холода, когда губы не шевелятся, не чувствуешь ни рук, ни ног, себя не чувствуешь. Полное неведение, как будто вернулось младенчество. Телефон звонил редко, неожиданно и страшно, как звонят телефоны среди глубокой ночи. Ключ не попадал в скважину незнакомой двери.
Аня много и подробно размышляла и рассуждала заранее о ностальгии, но тут ностальгия оказалась недоступной роскошью. Они были невыездные и никогда до того не покидали пределов собственной цивилизации. Она не могла предугадать, что предстоит им не ностальгия, а пытка некомпетентностью, унизительные поединки с мелкими загадками чужого быта.
Все книги о дальних странах были написаны путешественниками и туристами. Людьми, приехавшими в гости, которые вошли через парадный вход и у которых был выход. Людьми, имевшими проводников и гидов, информационные бюро, лакеев, банковские счета, рекомендательные письма, жившими в отелях и передвигавшимися в собственных каретах шестериком или на экскурсионных автобусах.
Их впустили с черного хода. Ошибки, даже маленькие, были катастрофичны. Городской транспорт, едущий без всяких гидов и объяснений не в ту сторону, завозил ее в страшные трущобные районы, откуда приходилось идти пешком, потому что всю мелочь проглотил сломанный автомат и нельзя было никуда ни доехать, ни дозвониться.
Город вызывал ощущение металлического скрежета, гвоздя по стеклу, привкус ржавчины во рту. Город вонял разнообразно и отвратительно — запах чужой грязи, чужой бедности. Она боялась глубоко вдохнуть эту чужую вонь и так и прожила первое время, не дыша. Самым острым чувством в те времена было чувство унижения, собственной бестолковости. Память об этом позоре сохранилась у нее на долгие годы.
И все время, днем и ночью, как будто нарочно, чтоб мучить и пугать Аню, кричали сирены пожарных машин и неотложек.
У Ани всегда был такой вид, будто она упала и разбилась, раскололась, и ее подмели и высыпали неосторожно в углу дивана: руки, ноги, локти, колени, торчащие под углами, как у людей не бывает, только на картинах кубистов или у жеребят новорожденных. Она была очень худая, длинная, с огромными черными запавшими глазами и тонким носом. Все называли ее лицо иконописным и византийским, и в этот византийский кубизм влюблялись. Аня знала о своей красоте теоретически, но думала, что красота эта никому не нужна, пропадает зря.
У нее были любимые цитаты, которые она мысленно повторяла. Например: «Как я была тогда молода и как удивительно несчастна!». Или: «Душа моя — как дорогой рояль, который заперт, и ключ от него потерян!».
На диване она читала в прежней жизни Хемингуэя, или Фолкнера, или Экзюпери, или Кафку. И знала, что когда-нибудь кто-нибудь над ее хрустальным гробом — продавленным диваном — склонится, и все гномы, заботливые, но неинтересные — разбегутся…
Мама Рита видела Аню не как человека, созданного по образу и подобию Божию, а как свое имущество, которое, вполне вероятно, что подсунули бракованное. Во всяком случае, как всякое имущество, Аня была бесконечным источником хлопот, боязни ущерба и поломки, страха, как бы чего не произошло. Благодаря Ритиным хлопотам, с Аней не происходило ничего, кроме будничности, застиранной скуки.
Даже он, будущий муж Анин, был ее личной жизнью всего лишь несколько недель, пока Рита не узнала о его существовании и не стала разбирать его по косточкам, предупреждать и остерегать. Тогда он немедленно стал таким же постылым, как и вся остальная поднадзорная Анина жизнь, и замужество произошло уже без ее участия и не по ее инициативе. Просто произошло. Его, Валеру, тогда преследовали власти, и Анечке мерещились жены декабристов, звезда пленительного счастья. Но его даже не арестовали, просто продержали в отказе, в очень скучной нищете.
В отличие от матери своей Риты, Аня никогда не суетилась и ни в чем практическом не участвовала.
Мироздание не соответствовало ее запросам.
Теперь, когда она попала в эту иностранную жизнь, которую видела раньше только на экране, жизнь эта потеряла всякую экзотичность и привлекательность. Теперь она видела только грубые декорации, пыльные кулисы, тряпки занавеса. Привлекательным ей казалось теперь прошлое, темный зал с почти неразличимыми, знакомыми когда-то лицами. Только этим, в темном зале и хотелось рассказывать обо всем, их одобрение, зависть и восхищение были бы подлинным доказательством успеха. Но их уже не предстояло никогда увидеть. Переписка увяла через два года — глупо писать на тот свет. А тут, на сцене, она произносила заученные слова, улыбалась идиотской улыбкой и знала, что актриса она плохая, фальшивая, и что смысл пьесы ей не понятен и не интересен.
Там, на Войковской, всегда можно было позвонить трем-четырем-пяти людям и пожаловаться, горько пошутить, и заключить всем вместе, что ничего не поделаешь. Здесь дружба на этой почве не возникала. Здесь вместо сочувствия немедленно давали полезную информацию, советовали что-то делать. Это просто всеобщий психоз тут был: «Надо что-то делать!». С проблемами предлагали справляться самой или с помощью специалистов. Даже на головную боль или хандру нельзя было спокойно пожаловаться — немедленно советовали идти к невропатологу или, хуже того, заняться бегом. Как будто, избавившись от одной проблемы, не получишь другую, станешь совершенно счастливой. Она хотела совершенного счастья. Счастия.
И теперь она читала на своем диване Бунина, или Бердяева, или Набокова, или Лескова.
К тому, что делало жизнь непереносимой, относились, например, времена года. Зимой можно было только ждать конца этой темноты, пронзительного ветра, холода. Летом жить было невозможно из-за давящей жары, влажности, духоты, вони. Оставались демисезонные месяцы, но весна тут не была плавным переходом от холода к теплу. Весна была — крупно порубленная и грубо перемешанная смесь холода и жары.
И только восхитительная, элегантная осень оставалась, нарядная и светская, очень городская, многообещающая и эротическая.
Осенью и начался ее роман с сослуживцем.
В тот год произошло много всего. Рита переехала. Ане нашли работу, престижную и интеллигентную, за которую, к сожалению, практически не платили, в старой эмигрантской организации.