Маргарет Этвуд - Мужчина и женщина в эпоху динозавров
Конечно, не исключено, что она поступила глупо. Сделала глупость, много глупостей. А может, по глупости поступила умно. Она скажет Нату сегодня, вечером. Интересно, он ее простит?
(Правда, ей не нужно прощение; во всяком случае от Ната. Вместо этого она предпочла бы простить сама, кого-нибудь, как-нибудь, за что-нибудь; но не знает, с чего начать.)
Пятница, 18 августа 1978 года
Нат
Нат бежит. Трусит мимо Университета, против уличного движения, солнце сверкает на крышах и лобовых стеклах машин, несущихся навстречу, печет ему голову. Кровь гудит в ушах, он накаляется, как металл, и асфальт безжалостно бьет его по ступням. Нат дергает рубашку в голубую полосочку, в которой изображал добропорядочного гражданина для сбора подписей, вытаскивает полы из вельветовых штанов, и рубашка хлопает парусом. Дует мутный ветер, пахнущий гаражом и машинным маслом.
У здания Парламента он ждет просвета в потоке машин, делает рывок через улицу, движется дальше, пробегает под навесом главного входа и вдоль розоватых стен, которые прежде были грязно-коричневыми, пока их не почистили пескоструйным аппаратом. Возможно, когда-нибудь Нат займется политикой, он уже думал об этом. Провинциального уровня, не муниципального. Не федерального, ему совсем не хочется уезжать из города. Но еще не сейчас, не сейчас.
Его тень бежит с ним наперегонки, тонкая, голова с кулачок, простирается вправо, чернота, набегающая на траву. Предчувствие, что всегда с ним его собственная неизбежная смерть. Но о ней он подумает как-нибудь в другой раз.
Ему бы надо заняться спортом, хотя бы попытаться. Регулярные тренировки пойдут ему на пользу. Вставать в шесть утра, бегать полчаса в утренней дымке, пока выхлопы не сгустились. Потом — простой завтрак, поменьше яиц и масла, и курить не больше пачки в день. Каждая порция спиртного убивает одну клетку в мозгу. К счастью, их миллиарды; так что в маразм он впадет еще не скоро. Если начать бегать, он будет чувствовать себя лучше, будет держаться, он в этом уверен. Каждый день, в одно и то же время, и так бесконечно.
Сейчас он не будет заканчивать круг. Он весь мокрый, дыхание раздирает горло, от гипервентиляции все видится слишком четко. Ничего нельзя делать бесконечно. Он направляется к памятнику павшим, это будет полкруга, но, не добежав, бросается на траву и перекатывается на спину. Мелкие точки плавают в околоплодной голубизне; палочки и колбочки, черные звезды у него в мозгу.
Он хотел бы увезти Лесю куда-нибудь, за город, на природу, которая где-то есть вокруг, хотя сам он не припомнит, когда был там в последний раз. Но как им туда добраться? Автобусом, пешком по какой-нибудь пыльной дороге, посыпанной гравием, которой нет на карте? Неважно. Они занимались бы любовью, медленно и нежно, под какими-нибудь деревьями, или в поле, золото колыхалось бы вокруг, и запах примятой травы. Этот возможный день мерцает впереди, как светящийся овал; в этом свете Лесю плохо видно, черты ее лица блестят и размазываются, темные волосы тают в руках у Ната, удлиненное тело, белое и узкое на фоне травы, отодвигается, светится, блекнет. Он как будто слишком близко, и потому не может разглядеть ее, удержать в памяти. Когда он не с ней, он с трудом припоминает, как она выглядит.
А вот Элизабет он способен увидеть четко, все линии, все тени. Он возил Элизабет на природу, давно, когда Дженет еще не родилась, когда он еще не продал машину. Но Элизабет не любила перелезать через заборы, ползать под кустами, а он не умел ее уговорить. Так что они ездили на аукционы, распродажи на фермах, где владельцы перебирались в город — оттого, что решили бросить сельское хозяйство, или оттого, что состарились. Элизабет торговалась за кухонные стулья или связки ложек, а он стоял у тележки с газировкой и сосисками и ощущал себя захватчиком, стервятником.
Он думает об Элизабет, кратко и как-то издали. Будто он знал ее когда-то давно, раньше. Интересно, что с ней стало, думает он. Он жалеет о прогулках, на которые они не собрались, о полях, по которым он так и не уговорил ее пройтись вместе.
Он садится, снимает мокрую рубашку, вытирает голову и грудь, потом расстилает рубашку на солнце, чтобы высохла. Теперь он зябнет, несмотря на жару. Через несколько минут он выкурит сигарету, вот только отдышится. Может быть, половину сигареты он выбросит. Потом он встанет и опять наденет рубашку. Подождет просвета между машинами и перебежит через дорогу, легко, на цыпочках.
Он пойдет на север, мимо Планетария и строительного забора, который видно отсюда. ПЛАНЕТАРИЙ РАБОТАЕТ. К Музею пристраивают новое крыло; Леся говорит, что давно пора. Плакат на фанерной стенке гласит: «Первый блин КОМом» — игра слов с названием Музея, просьба о пожертвованиях. Очередное достойное дело. Всю кровь высосут, даже если сердце у тебя из опилок.
Он поднимется по ступеням и прислонится к стене в том самом месте, где всегда ждал Элизабет, привалившись плечом к камню. Закурит еще сигарету, будет смотреть на посетителей, которые входят и выходят, как покупатели в магазине, выглядывать Лесю. Она его не ждет. Наверное, удивится и обрадуется; когда-то он мог на это смело рассчитывать. Может быть, сейчас она только удивится, а может, и того не будет. Он предвкушает этот момент, непредсказуемый, где есть место надежде и провалу. Они пойдут куда-нибудь выпить, или не пойдут. В любом случае, они пойдут домой.
Пятница, 18 августа 1978 года
Элизабет
Элизабет стоит и смотрит на картину. Картина в раме и под стеклом. За стеклом распростерлись ярко-зеленые листья, в гармоничной асимметрии, как на китайском коврике в цветочек; в листьях виднеются ярко-фиолетовые плоды. Три женщины, из них две с корзинами, собирают урожай. Зубы блестят в улыбчивых ртах, щеки пухлые и розовые, кукольные. «Хорошо уродились баклажаны» — гласит название, по-китайски, по-английски и по-французски. Элизабет напоминает себе, что по дороге домой ей надо купить сосисок, дети просили, и для себя, может быть, готовую курицу-гриль. Они будут ужинать на веранде, это Нэнси решила устроить что-то вроде пикника. Может, к тому времени станет попрохладнее.
Человек в комбинезоне толкает перед собой машину-полотер, добирается до угла, где стоит Элизабет, и велит ей подвинуться. Она идет вдоль стены. Уже объявили, что Музей закрывается, и посетителей почти не осталось. Элизабет хотела поймать момент, когда будет относительно безлюдно, чтобы получше посмотреть на выставку, которая открылась четыре дня назад — Элизабет ее пока не видела, занята была. Хотя отзывами в прессе она довольна. Китай сейчас в моде, в отличие, например, от Индии, которая была в моде несколько лет назад, пока шла война. И посетителей приходит много, хотя, конечно, нет таких длинных очередей, что стояли на «Искусство Древнего Китая» несколько лет назад. Люди готовы стоять в очередях по нескольку часов, чтобы посмотреть на золото, особенно если это золото из гробницы. Элизабет все еще помнит лошадей, статуи коней с диким оскалом из захоронения какого-то императора. Они были не золотые; она не помнит, из чего, но у нее сохранилось ощущение темноты. Зловещее предзнаменование, катастрофа, взвиваются на дыбы, придавливают книзу.
В этих картинах, однако, нет ничего зловещего. «Мы перестроили свинарник», — читает Элизабет. Свиньи ее не слишком интересуют. Свиньи на картинке — будто игрушечные, похожи на пластмассовых, из набора игрушек, с которым ее дети еще иногда играют. Эти свиньи скромные, чистоплотные, явно ничего не роют и не гадят. Меж стойлами растут тыквы и кабачки, образуя будто цветочный бордюр.
Полотер все преследует Элизабет. Она пересекает зал и сворачивает за угол, во второй проход направо. Картины развешены на передвижных стендах, разгораживающих галерею. Очень удачное оформление, думает она; и черно-белые фотографии художников хорошо смотрятся. Элизабет помнит, что раньше в этом зале выставлялись средневековые доспехи и оружие: арбалеты, булавы, алебарды, инкрустированные мушкетоны, мушкеты. Неизменным остался только паркетный пол.
Не позволим Линь Бяо и Конфуцию оскорблять женщин, читает она и улыбается. Каждый помогает соседу строить дом.
Внезапно Элизабет чувствует, что она не то чтобы одинока, но одна, отдельна. Она не припомнит, когда ей последний раз кто-нибудь хоть в чем-нибудь помогал, если не считать детей. Она знает, что в Китае бывают дожди, хотя на этих картинках дождя нигде нет. Она знает, что люди в Китае не улыбаются все время, не у всех такие белые зубы и розовые щеки. Под этими плакатными красками, под основными цветами, будто с детского рисунка, прячутся злоба, жадность, отчаяние, ненависть, смерть. Как Элизабет может этого не знать? Китай — не рай; никакого рая нету. Даже китайцы это знают, должны знать — в конце концов, они там живут. Как когда-то первобытные люди, они рисуют не то, что видят, а то, чего хотят.