Борис Хазанов - Вчерашняя вечность. Фрагменты XX столетия
Он умолк, хлебнул из стакана.
«Будьте добры, — прохрипел он, — вырубите эту машину...»
И катушки остановились. Женщина искоса поглядывала на гостя.
«К чертям весь этот монолог. Вам всё равно придётся сокращать...»
«Вы правы, — проворковала она, — должна вам сознаться: напиток не совсем обычный... Вы молчите. Вы, может быть, подумали Бог знает что... Хорошо, тогда я договорю, ведь я ещё не всё сказала...»
«Я понимаю, вы не можете доверять случайным знакомствам, — продолжала она. — Но я вас не обманываю. Больше того... В вашем романе есть главный герой, но нет — опять-таки насколько я могу судить — нет героини! Нельзя же назвать героиней эту старую дворянку...»
«Почему?»
«Должна ли я объяснять? Ваш герой любит её не той любовью, какой мужчина любит женщину. В романе нет большой любви! Да, да, — поспешно прибавила она, — вы скажете, эта крестьянка. С которой он сошёлся в лагере... Не будем спорить. Писатель! — сказала мадам Роллан. — У меня есть предложение. Пусть оно вас не смущает, в конце концов мы оба находимся под действием этого питья... Я хочу быть героиней твоей книги».
«Вы? Ты?..»
«Да, я. Ты находишь в этом предложении что-то странное?»
«Я тебя совершенно не знаю. Откуда ты, кто ты?»
Она рассмеялась.
«Тем лучше! Ты сочинишь мне биографию. Выпьем за это. За мою новую жизнь в твоём произведении. Писатель, я хочу переселиться в твою книгу».
«Ты уже переселилась», — пробормотал он.
«Милый мой, в этом и состоит творчество. Вытеснить реальную жизнь властью воображения».
Смеясь, оба опорожнили свои чаши.
«Но всё-таки. Всякое воображение имеет свои границы. Ты француженка. Ты первая живая француженка, которую я вижу в своей жизни».
«Mon Dieu, я столько слышала о том, что русская интеллигенция молится на Францию. Chacun de nous a deux patrie, la nôtre et la France[60], кто это сказал?»
«Франклин, кажется».
«Я думала, кто-то из русских. Но разве вы не сказали бы то же самое о себе?»
«Дела давно минувших дней, это были другие русские... Как же я могу писать о тебе, если я о тебе ничего не знаю?»
«О, мысленно ты уже пишешь. Ты вставишь главу, где будет рассказано, как мы встретились. Как я позвонила твоему герою... О котором, между прочим, так и неизвестно до сих пор, не он ли сидит сейчас передо мной!»
Она прошлась по комнате, где уже стало сумеречно.
Это был довольно просторный номер, состоявший из гостиной и спальни, с несколько вычурной мебелью, с люстрой, которую обитательница предпочла не зажигать, и трюмо в спальне.
Задумавшись, сочинитель сидел за столом перед умершим магнитофоном. Из спальни падал свет. Голос Жюли послышался оттуда.
«Вы живы?»
Он пробормотал:
«Я жив. Я всё ещё жив... Но я стар. Как-то незаметно я стал стариком».
Она что-то возразила, гость не расслышал.
«Ты хотел, — теперь её голос звучал отчётливей, должно быть, она отвернулась от зеркала, — чтобы я тебе рассказала о себе. Но ты забыл, писатель, что для того, чтобы узнать женщину, не надо её слушать. Или, слушая, делать противоположное заключение. Женщину надо видеть, потому что тело не обманывает».
Послышался шорох, стук туфелек, она продолжала:
«Ты упоминаешь одну картину — там есть описание. C’est une nudité[61]... Как можно догадаться, весьма посредственный художник, но картина почему-то играет в жизни героя какую-то особенную роль... Опиши меня, как ты описываешь действующих лиц».
«Забавная игра, — отвечал писатель, входя в спальню. — Зачем играть в литературу. Литература сама есть игра».
«Смотря как подойти к вопросу, — возразила она. — Ты готов? Где твой стилум? Где восковые таблички? Гусиное перо? Пишущая машинка?»
Она стояла спиной к писателю.
«Я вижу тебя в зеркале. Ты невысокого роста. Это оттого, что у тебя коротковатые ноги. Но это не портит твою красоту. У тебя прекрасно сформированные бёдра, плотные белые ягодицы. Впрочем, я не могу описывать женщину, которая повернулсь ко мне задом...»
«Старый ловелас! Начни со спины».
Писатель обнимает женщину, по-прежнему глядя в зеркало, её груди лежат, как в чашах, в его ладонях.
«Это что, часть сюжета?»
LX Ремонт отечественной истории. Не надо искать женщину — она отыщет вас
10 июля 1997
Господа, дело идёт к концу; сколько лет вы не были в городе? Небось соскучились. Москва изменилась — это вам скажет каждый. Прямо тут же, из автомата на улице, можно позвонить за границу. В киосках продаются иностранные газеты. В книжных магазинах бывшая крамольная литература. В булочных хлеб по нормальной, выше прежнего, цене. Никаких блатов, никаких дефицитов, всё всем доступно — разумеется, кроме тех, которым недоступно. Всё сыты — кроме голодных. Мирно, бок-о-бок с кремлевскими звёздами сверкают новенькие двуглавые орлы. Веют трёхцветные флаги. В подъездах не пахнет мочой.
Стало ещё тесней, ещё шумнее... да, пожалуй, и веселей! То есть не то чтобы, но всё же. Если вас не пугает давка в метро, не смущает толчея на тротуарах, не оглушает грохот транспорта, выкроите полчаса, чтобы прогуляться по городу. Поезжайте до станции с восстановленным историческим названием, поднимитесь наружу, на площадь, где ещё недавно стоял на круглом постаменте суровый муж в долгополой шинели, где доныне высится славная цитадель — с некоторых пор её украшает мемориальная доска в честь безвременно ушедшего шефа Государственной безопасности. Здание охраняется, и нет возможности забросать фекалиями эту скрижаль. Бог с ней. — Высоко над рядами мертвенно отсвечивающих окон, кабинетами владык, над стенами прогулочных дворов для заключённых на крыше, в бледно-голубом небе плещется трёхцветный стяг самодержавия, православия и народности.
Ещё немного пешочком куда глаза глядят: перед вами сквер с памятником Первопечатнику Ивану Фёдорову. Перед вами заново отделанная Иверская. Три четверти века ожидала она ремонта, подобно тому как вся наша, порядком износившаяся, отечественная история давно и настоятельно требовала капитального ремонта.
Работы, впрочем, предпринимались не раз. Но всякий раз неудачно. Только было замажут трещины, оштукатурят, покрасят так быстро, наведут марафет — опять всё валится. Будем надеяться, что теперь яркие краски нашей истории не пожухнут на другой день, позолота не облупится.
Итак, стало быть, Иверские ворота... За двумя арками видна великолепная, блестящая от солнца площадь с далёким Василием Блаженным и несколько портящей перспективу глыбой гостиницы «Россия». Между арками, у подножья вновь отстроенной игрушечной церкви удобно расположился представитель вольной профессии. Он немолод, лыс, в сивой нечёсаной бороде и железных очках на носу, из которого торчат седые волоски. Ноги в портках, видавших виды, в башмаках загодочной судьбы, лежат на земле, между ногами молчаливо взывает к милосердию древняя фетровая шляпа.
Ага! Женщины всё ещё не оставляют его вниманием. Стройная, юная, светловолосая, в платье неуловимо-нежного цвета, который, если не ошибаемся, называется палевым и который рискуют носить только такие, прекрасно сохранившиеся, дамы, простучав каблучками, совсем было скрылась в толпе, но остановилась, обернулась, приблизилась. Она стоит перед собирателем подаяний. Бывают совпадения, словно пересекаются диагонали судьбы.
Сиделец пробормотал свою формулу.
Она стоит как вкопанная.
«Чего надо?» — проскрипел он.
«Вот так встреча, — очнувшись, проговорила она. — Вот это да. Писатель!»
Увы, это был он.
«Чего? — спросил он. — Ты кто такая?»
«Та самая! — улыбаясь, отвечала дама, опустилась на корточки, платье красиво обтянуло её бёдра. — Писатель! Где мой роман?»
Ничего не изобразилось на лице нищего, он сумрачно оглядел её:
«Вали отсюда...»
«Ро-о-оман, — пропела она, — вы обещали, если я буду вести себя хорошо, посвятить мне свой роман».
Она поднялась. Насупившись, он спросил:
«Когда это я обещал?»
«Тогда! И, пожалуйста, не делайте вид, что вы меня забыли!»
Она протянула руку старцу.
«Сам, сам...» — бормотал писатель, встал, подтянул штаны — жест, возвращающий мужчине самоуважение. Дама отряхнула и подала шляпу.
«Ничего не помню», — сказал он строго. Несколько времени они шагали рядом.
Не помню, не знаю, повторял он мысленно, ни тебя, ни вашего городка, ни комнату с топчаном и дощатым полом, ни старуху-хозяйку, и катитесь вы все подальше.
«Ты её внучка?» — спросил он.
Вошли в сквер и уселись на скамейке перед Первопечатником.
«Та-ак, значит... — пробормотал он. — Это самое... — И что-то ещё невнятное. — Сколько же это лет прошло... сто лет?»
«Почти».
«Я жил у Швабры... как её? Андреевна?»
«Анисимовна».