Михаил Гиголашвили - Тайнопись
Некстати всплыли слова Фомы о том, что Иешуа было никак не спасти, ибо в ту Пасху Голгофа была куплена и продана: на ней заправляли воры и разбойники, простых людей гнали взашей, а своих — ворюг и убийц — пропускали вперед, чтоб они, когда надо, крикнули Варавву.
— Солдат! — встрепенулся вдруг Лука.
— Чего? Нашел золотишко?
— Дай мне калам и пергамент! Там, в мешке. Они никому не нужны.
— Зачем?
— Писать хочу, — сказал Лука: — Письмо. Домой.
— Да чего тебе писать?!
— Дай ему, жалко тебе, что ли! — сказал другой голос. — Куда он денется из хлева? Небось два динария его сцапал! Половина моя… Барана можно зажарить, еще на бочонок вина и на шлюх останется…
— Где ты в этой пустыне шлюх видел? Это тебе не Египет! Вот ты и давай, если хочешь, а я не дам.
Послышалось шуршанье, ругань, глотки из фляги. Потом под дверь просунули кусок пергамента и свинцовый штырь:
— На, пиши и читай…
Лука схватил их, положил пергамент на кирпичную загородку и стал что-то наносить на него. К нему подобрался старик и увидел, как на листе возникает лицо приора, а под ним — еще какие-то слова, которых не разобрать.
— Христ? — спросил старик.
— Да, — ответил Лука. — А ты?
Старик хмыкнул:
— Не знаю…
— Как это? — Лука оторвался от листа.
— Так. Всю жизнь промучился. То верую, то не верую. Как колесо — то одна спица наверху, то другая…
— Почему тогда римлян убивал? — спросил вдруг мальчишка.
— А чтоб мою землю не топтали! Пусть каждый у себя живет.
Лука истово писал что-то на пергаменте, переворачивая его так и эдак. Он торопился, но голова была расколота на две части: одна суетливо и истошно визжала: «Смерть!» — другая отвечала нудным беспросветным блеянием: «Неееееееееееет!»
Тут снаружи послышалось движение: брань, окрики, голоса. Сквозь щели было видно, как Манлий вел за кольцо в ноздрях здоровенного бурого быка. Бык хромал. На хребте были прикручены доски.
— Где такого зверюгу нашел? — крикнул Анк.
— В каком-то дворе стоял, привязан. Хоть и хромой, а крепкий, как таран! Зоб до земли висит. Ему кличка «Зобо» будет! — с опаской похлопал Манлий быка, привязывая его к колодцу и сторонясь крепких рогов.
За быком двое солдат катили малую камнеметню. Анк и Силач стали сгружать доски. Гвоздей хватало только сбить кресты. Солдаты начали сколачивать их, предварительно топором заострив концы бревен, которые надо было врывать в землю. Один курчавый, большеротый, темный с лица солдат, поставленный копать ямы, лениво стучал лопаткой по земле, пытаясь её разрыхлить.
— Глубже бери! — приказывал Манлий, на что солдат кивал ушастой головой:
— Беру, — и продолжал ковырять неподатливый грунт, пока Силач копьем не помог ему вгрызться в твердую землю. Увиливать уже было нельзя, и солдат был вынужден выкопать три неглубокие лунки.
Скоро всё было готово. Первым вытащили старика. С него содрали рубашку и стали распрямлять на кресте. Суставы трещали, старик охал, ругался, сучил ногами, пока на них не сел Силач и не прикрутил их веревками к подставке.
Солдаты, сгрудившись в стороне, давали советы:
— Ногами вверх его, свинью!
— Топором по башке — и всё, чего там возиться!
— Поперек привяжи!
Наконец, старика приторочили, как-то боком, лицом в сторону, с вывихнутой рукой. Веревками, с толчками и бранью, подняли крест. Силач взобрался на камнеметню и обухом стал вгонять крест в землю.
— Вот так хорошо, — сказал он, спрыгивая.
Солдаты без особого интереса наблюдали за казнью, доедая из мисок горох с мясом. Где-то играл рожок. Перекликались часовые. Да бык косил брезгливым глазом, роя землю копытом.
— Но-но, Зобо, не злись! — успокаивал его Манлий, но бык продолжал утробно урчать и дергать хвостом.
Лука в щель пораженно рассматривал голого старика, который висел тихо, не шевелясь. И тут до него дошло, что пощады не будет — смерть! Сейчас. Его. Понял, что выхода нет: «Казнят!»
Сунув листы в карман кацавейки и напрягшись, он встал у двери. И когда Анк, деловито обойдя и осмотрев крест со стариком, пошел к хлеву — он был готов. Он не думал о побеге. Не знал, куда ринется. Не ведал, что сделает. Просто жизнь взбунтовалась в нем, перелилась через край.
— На!.. На!.. — вдруг услышал он. Это мальчишка совал ему камень.
Дверь распахнулась. Он взмахнул камнем. Но Анк успел уклониться, а Лука, пробежав пару шагов, был повален ниц.
— Тварь! — заорал Анк.
После удара по голове Лука потерял сознание.
Очнувшись, он увидел прямо над собой налитое кровью лицо с отвисшими щеками: это Силач сопел, разя чесноком, мерно наклоняясь и просовывая веревку под крест — привязывал левую руку. Правая уже была примотана к перекладине. В ногах, сидя на корточках, кто-то молча накручивал веревки на щиколотки. Лука краем глаза видел только подрагивающее перо на шлеме и ощущал, как с каждым этим подрагиванием еще один виток ложится на его ноги. Ноги были босы, сам Лука — в исподнем. Молчание палачей было страшным.
И вдруг стали поднимать.
— Тяжелый! — судорожно задышал кто-то сзади.
— Бери на себя, перекос!
— Правый угол тяни!
Потом посыпались мерные удары сверху — крест вбивали в землю. Лука ощущал удары всем телом. Ноги были уперты в перекладину, и удары отдавались прямо в затылок. Наконец, кончили, отошли, уселись на землю.
«Сойти бы!.. Уйти бы!..» — тоскливо подумал он, уставясь сверху на грязную землю, на щепки и забытый топор. Мешок, сандалии, кацавейка валялись тут же в грязи — никто не захотел взять их себе.
Увели мальчишку. Через короткое время вернули, окровавленного, быстро привязали к перекладинам. Мальчик повис молча, не шевелясь.
Солдаты, поглазев на кресты, разошлись, повздорив напоследок, что делать с быком. Кто-то предложил зарезать на мясо, но все были сыты и никто не захотел возиться. Решили оставить у колодца:
— Манлий завтра разберется!
Бык строптиво бурчал и бодал рогами колодезный круг.
Закрапал дождь. Силач, оставленный сторожить казнимых, походил-походил, да и прилег возле хлева, подстелив кацавейку под голову и полулежа дохлебывая из фляги.
Лука чувствовал, что руки и ноги его одеревенели, как будто их окунули в жидкий лед. И это огненный лед струился по всему телу, забираясь в каждую клетку и прожигая всё насквозь. Стемнело. И в душе смеркалось. Он проваливался в отчаяние, обвисал без сил, без мыслей в кромешной тоске. Забылся…
— Жив? — дошло до Луки. Это из темноты спрашивал старик.
— Жив, — отозвался он, приходя в себя.
— Ты зубами грызи веревку, — услышал он опять. — Я не могу… Зубов нету… И рука вывихнута, шевельнуть не могу… Солдат дрыхнет, я вижу его. Луна на него светит.
«А ноги?» — не успел подумать Лука, как старик снова зашипел:
— Ногами тоже шевели, растягивай! Можно растянуть. Недавно в горах один спасся так… За ночь распутался…
— Я тоже жив! — сказал из темноты мальчик.
И ты грызи!.. — приказал старик.
Через мгновенье тот ответил прерывисто:
— Не могу достать!
— Смоги! — громче, чем раньше, просипел старик.
Вокруг, в ночи, никого не было, кроме быка, который блестел глазами и нервно бил рогом в камни колодца, перебирал копытами.
Лука повернул шею и начал зубами ерзать по вонючей веревке. Одновременно задергал рукой, растягивая веревочные оковы. Руки у него были крепкие: сам всегда драил бараньи шкуры, выделывая пергамент, перетирал краски, вытесывал доски для рисования, а в юности в Кумране переписал тысячи строк в сотнях свитков.
Он грыз и грыз, забыв обо всем. Зубы ломались. Во рту стояла соленая и горячая кровь. Десны скользили по веревке. Рот забился грязью, углы губ надорвались. От страха и отчаяния думалось что-то несусветное: «Там была толпа, люди… близкие, а туг… тьма… и спящий солдат…» Вдруг стало обидно умирать в одиночестве, в ночи! Но он задавил в себе эту зависть, ужасаясь: «Кому завидуешь? Ему? Зависть — большой грех!» — и с удвоенными силами продолжал грызть веревку.
Через час он сумел перегрызть один виток. И странно — руке сразу стало свободно, она осталась стянута лишь у запястья. «Неужели?» — впервые с живой надеждой пронеслось в Луке, и он начал крутить кулаком, выгибая запястье.
Усталость затопляла его до отказа, болело тело, руку жгло от заноз, изо рта сочилась кровь, он часто проваливался в красную муть, однако небесная сила снова и снова выводила его из круга смерти. И когда, обессилев, он обвисал и, не шевелясь, бессмысленно смотрел в темноту, то приходила мысль о Иешуа, давала сил бороться дальше: «Он прошел — и я пройду! Он был — и я буду!» Сама эта мысль была животворна.
И вот, вжав пальцы в доску и чувствуя, как большие заносы впиваются в плоть, он вытащил из-под веревочной петли правую руку.