Ирен Немировски - Французская сюита
— Да, актер. Должна сказать, что вы превосходно знаете французский язык.
Он сел за пианино, печка тихо потрескивала, распространяя тепло и уютный запах дымка и печеных каштанов. По стеклам сползали, как слезы, дождевые капли, в доме было тихо и пустынно, кухарка ушла в церковь.
«Надо было и мне пойти, — подумала Люсиль, — ну да ладно. Дождь льет как из ведра». Она следила за белыми худыми руками, забегавшими по клавишам. Кольцо с темно — красным камнем, видно, мешало играть, немец снял его и машинально протянул Люсиль, она взяла кольцо и на секунду задержала в ладони, еще теплое, согретое его рукой. В слабом свете, падавшем из окна, она посмотрела, как играет камень, и различила две готические буквы и дату. Наверное, любовное воспоминанье. Хотя нет… Год 1775 или 1795, она хорошенько не разобрала, значит, скорее всего, фамильная драгоценность, и Люсиль осторожно положила кольцо на стол. Должно быть, он играл вечерами на пианино, а его жена сидела рядом… Как ее зовут? Эдит? До чего же он хорошо играет! Она узнавала отдельные кусочки и робко спрашивала:
— Бах, не так ли? А это Моцарт.
— Вы, оказывается, музыкантша…
— Что вы! Что вы! Я плохо знаю музыку. Играла немного, когда не была еще замужем, но все позабыла. А слушать очень люблю. У вас настоящий талант, сударь!
Он посмотрел на нее и сказал с удивившей ее грустной серьезностью:
— Да, полагаю, у меня в самом деле талант. — И рассыпал одно за другим несколько быстрых насмешливых арпеджио. — А теперь послушайте вот это. — Он заиграл и стал рассказывать вполголоса: — Мирная спокойная жизнь, смех девушек, радостное гуденье весны, прилетели из южных краев первые ласточки… Мы в маленьком немецком городке, март, снег только-только начал таять. Слышите звон ручейка, бегущего вдоль старинных улиц? Но мирная жизнь кончилась… Барабаны, грузовики, топот солдатских сапог… Слышите, как они печатают шаг — медленно, глухо, неотвратимо… Весь народ пустился в путь… И солдат растворился в толпе… А здесь должен быть хор, что-то вроде церковного песнопения, но он еще не закончен. Слушайте дальше. Завязался бой. Музыка зазвучала весомо и страшно…
— Потрясающе, — прошептала Люсиль. — Просто потрясающе.
— Солдат умирает и опять слышит хор, но уже не земной, а небесный… Вот, примерно так… Он должен быть проникновенным и вместе с тем потрясать. Слышите? Это небесные трубы. А гром ударных, от которых рушатся стены, различаете? Но звуки удаляются, становятся тише, замирают, исчезают… Солдат умер.
— Вы сами написали музыку? Это ваше произведение?
— Да! Я собирался стать музыкантом. Теперь не буду.
— Почему? Ведь война…
— Музыка весьма требовательная госпожа. Ее нельзя оставлять безнаказанно на четыре года, она уходит сама, когда ты хочешь к ней вернуться. О чем вы думаете? — спросил он, увидев, каким взглядом смотрит на него Люсиль.
— Думаю… думаю, что ни у кого нет права жертвовать во имя чего бы то ни было человеком, личностью… Я говорю о каждом из нас. У нас отняли все. Любовь, семью… Это чудовищно.
— Личное и общественное — таково главное противостояние нашего времени, не так ли? Война, вне всякого сомнения, — дело общее. Мы, немцы, живы духом общности в том же смысле, как пчелы живы духом улья. Духу общности мы обязаны всем — своей сутью, своей славой, особенностями, привязанностями… Но мы коснулись слишком суровых материй. Лучше послушайте, я сыграю вам сонату Скарлатти. Вы знаете ее?
— Нет. Скорее всего, не знаю…
А про себя она думала: «Личное и общественное! Господи, да это старо, как мир, ничего нового они не выдумали. Два миллиона французов, погибших в ту войну, тоже приняли смерть ради «духа улья». Они умерли… и двадцать пять лет спустя… Какая глупость! Какая тщета!.. Существуют законы, которые управляют судьбой ульев и судьбой народов, в этом все дело. И дух народа тоже породили неведомые нам законы, а может быть, прихоти, которых мы не замечаем.
Жаль, что прекрасный мир, в котором мы все живем, так нелепо устроен. Но у меня нет сомнения, что через пять лет, десять или двадцать главная, по мнению этого немца, проблема перестанет существовать, и ее заменит множество других. А вот музыка, журчанье дождевой воды, стекающей по стеклам, угрожающее скрипенье кедра в саду напротив, мирный вечер в военное время — никогда уже не исчезнут. Это и есть вечность…»
Он внезапно оборвал игру и, посмотрев на нее, спросил:
— Вы плачете? — Она поспешно отерла влажные от слез глаза. — Простите, музыка способна на бестактность. Моя напомнила вам о… об отсутствующем?
— Нет, что вы! — невольно призналась она. — Нет, нет, совсем не в этом дело…
Они замолчали. Он опустил крышку пианино.
— После войны я вернусь, мадам. Позвольте мне вернуться. Все несогласия между Францией и Германией забудутся… по крайней мере лет на пятнадцать. Вы откроете мне дверь и не узнаете, потому что я буду в штатском. И тогда я скажу: я… немецкий офицер, вспомнили? У нас теперь мир, счастье, свобода. И я вас увезу. Да, мы уедем вместе. И я покажу вам много разных стран. Я буду тогда известным композитором, а вы такой же красавицей…
— А что будет с вашей женой и моим мужем? — спросила она, силясь улыбнуться.
Он тихонько присвистнул:
— Кто может знать, что с ними будет! Да и с нами тоже. Но я говорю очень серьезно, мадам. Я вернусь.
— Поиграйте еще, — попросила она, немного помолчав.
— Нет, не буду. Слишком много музыки ist gefahrlich… опасно. А теперь побудьте светской дамой и пригласите меня выпить чашку чая.
— Во Франции нет больше чая, mein Herr. Я могу пригласить вас на бокал красного вина с бисквитом. Как вы на это смотрите?
— С восторгом. Только прошу вас, не зовите служанку. Позвольте мне помочь вам накрыть на стол. Скажите, где скатерти? В этом ящике? Позвольте мне выбрать самому, вы же знаете, до чего мы, немцы, бестактны. Я хотел бы вот эту розовую, нет, нет, белую с цветочками, вышитыми вами, не так ли?
— Мной.
— В остальном полагаюсь на вас.
— Очень рада, — рассмеялась она. — А где ваша собака? Что-то я ее больше не вижу.
— Собака уехала в отпуск. Вы же знаете, она принадлежит всему нашему полку, всем товарищам, один из них, Боннет, переводчик, на которого жаловался ваш деревенский знакомый, забрал ее с собой. Они поехали на три дня в Мюнхен, но новости по части нашей дислокации, думаю, заставят их вернуться.
— Кстати. Раз речь зашла о Боннете, вы с ним поговорили?
— Видите ли, мадам, мой друг Боннет — человек непростой. Если до поры до времени ухаживанье могло быть для него невинным развлечением, то в случае, если муж будет ему докучать, он способен начать ухаживать со страстью, с Schadenfreude, понимаете? Он даже может всерьез влюбиться, и если женщина не достаточно серьезна…
— Об этом не может быть и речи, — отрезала Люсиль.
— Она любит этого мужлана?
— Без всякого сомнения. И хотя здесь у нас находятся девушки, которые слишком многое позволяют вашим солдатам, не думайте, что все такие. Мадлен Лабари — честная женщина и настоящая француженка.
— Я вас понял, мадам, — сказал офицер и поклонился.
Он помог Люсиль отнести ломберный столик к окну, и Люсиль поставила на него стаканы старинного хрусталя с крупными гранями и такой же графин с позолоченной пробкой. Десертные тарелки времен Первой империи украшали военные сцены: Наполеон объезжает войска, бивуак гусаров на полянке, парад на Марсовом поле. Немца восхитили свежие, яркие краски.
— До чего хороша форма! И я бы не отказался от шитого золотом доломана, как у этого гусара.
— Попробуйте печенье, mein Herr! Оно домашнее.
Он поднял на нее глаза и улыбнулся:
— Вы когда-нибудь слышали о смерчах, которые бывают в южных морях, мадам? Они представляют собой кольцо, если только я правильно понял, по краям кольца бушует буря, зато в центре полный покой; ни птица, ни бабочка в сердце смерча не могут пострадать. Вокруг них все сметается с лица земли, а у бабочки не помнется и крылышко. Посмотрите на собственный дом. На нас, сидящих и пьющих красное вино с домашним печеньем, и подумайте о том, что сейчас происходит в мире.
— Я предпочитаю об этом не думать, — печально ответила Люсиль.
Но на сердце у нее почему-то было теплее, чем обычно. И двигалась она легко и ловко, а голос, свой собственный голос, слушала, будто чужой, — он звучал на несколько тонов ниже, бархатистый, вибрирующий… Нет, она не узнавала своего голоса. Но отраднее всего ей было уединение посреди враждебного дома, непривычная безопасность: никто ее не потревожит — ни почтальон, ни гости, ни телефон. Даже часы она забыла завести утром — вернувшись, мадам Анжелье непременно скажет: «Стоит мне уехать, и все в доме идет кувырком», — и они не могли испугать ее неожиданно важным и печальным звоном. Гроза повредила центральную электоросеть, и теперь вся страна на несколько часов лишилась и освещения, и радио. Радио молчит… какой же это отдых! Нет возможности поддаться искушению и лихорадочно ловить Париж, потом Лондон, Берлин, Бостон, водя стрелкой по едва освещенной шкале. Сейчас не услышишь проклятых невидимых голосов, мрачно вещающих о потопленных кораблях, разбившихся самолетах, разрушенных городах, сообщающих, сколько человек уже убито, обещающих новые битвы. Блаженное неведенье… До самого вечера тишина, неспешно текущее время, собеседник, легкое душистое вино, музыка, блаженство…