Татьяна Соломатина - Психоз
Впервые в жизни испугался. Сказать что-то не то. Сделать что-то не так. С этой девчонкой. Для неё. И для себя.
– Для нас, понимаешь? – говорил он Фёдору, благоговейно взирающему на ритуал хозяйского бритья через приоткрытую в ванную комнату дверь. – Наверняка у неё – три мужа и пара детей. Чудес не бывает. А она – не девочка… Ладно-ладно, не рычи. Конечно – девочка-девочка. Я имел в виду лишь календарный возраст. Что? Пахнет, как девочка? Ах ты старый хрен! Это моя женщина! У тебя есть резиновая уточка!.. Всё равно! Вряд ли она противоречила до тридцати трёх лет своей женской природе. И уж точно вовсе не обязана соответствовать представлению о единственной верной природе вещей от Дмитрия Югова. Живи она сама, она бы точно меня в койку затащила! Меня все туда приглашают. Так что… Может, она именно сейчас делает с кем-нибудь то же, что я так хотел с ней сделать. И это ужасно! Не то, что я хотел с ней сделать. А то, что кто-то, кроме меня, может делать то же самое с Александрой Ларионовой. А если она сейчас не со мной, то… Тебе хорошо!!! Ты-то – старый эрдель!!! – вдруг заорал Митя на ни в чём не повинного пса.
И его внезапно вырвало…
– Чёрт! Брился бы опасной бритвой – зарезался бы на хер! – он швырнул поломанный станок в мусорную корзину. – Эй! Феодор, чего убежал?! Солдат ребёнка не обидит! Подь сюды, усатый отрок, отец Димитрий за ухом почешет.
Пёс притрусил к хозяину и подставил бородатую морду.
– Как думаешь, уже проснулась? Уже удобно звонить?.. Грушу я уже порвал. Жалко. Хорошая была. Ты да эта груша – мне больше ничего не надо. Кроме неё. Но для неё я этот мир в бараний рог согну, понимаешь? Для нас… Такая, типа, прожженная сука. Со старым плюшевым медведем за пазухой. Всё, что удалось из неё окольными путями выговорить – так это только плюшевого медведя. – Югов улыбнулся. – Блядь! Мне тридцать пять лет и я всю ночь колотил грушу и пытался сосредоточиться на старом плюшевом медведе. Чтобы не сосредотачиваться на других… её мужчинах, – Югов застонал. – Ставь чайник, Митенька. Сладкий чай – это хорошо! Сахара много не бывает. Приторный чай с лимоном – опиум, облегчающий страдания.
– Феодор, это уже маразм? – спросил верно сидящего и трепетно смотрящего за каждым движением хозяина пса. Эрдель недовольно зарычал. – В ЗАГС? – Митя вопросительно приподнял бровь. – Фёдор наклонил голову, и завилял обрубком хвоста. – Дети – хрен с ними, ложек с мисками худо-бедно на всех хватит. А если она замужем? – Пёс наклонил голову в другую сторону и состроил ухмыляющуюся мину. – Да, действительно, кого и когда это останавливало? Не буду ей звонить отсюда. Позвоню, когда буду близко. Если она не ответит или ответит не то или не так – пойду убью старуху Югову. Топором. Унаследую квартиру и буду, сидя на подоконнике, дрочить на Сашкины следы на грязном асфальте. А когда руки отсохнут – обе, – сдамся властям и поеду далеко-далеко – пеньки косить под бдительным присмотром… Не делай такую морду, бородатый, побрею! Ну, всё, всё… Папа шутит.
Эрдель Фёдор был старым, умным и донельзя сообразительным псом. Но он не очень понял, о чём конкретно сейчас папа шутит. О том ли, что он убьёт старуху Югову топором, или о том, что побреет? Или, наконец, о том, что будет дрочить на следы какой-то Сашки, которую он, Фёдор, ещё, признаться, не нюхал совсем уж лично – но запаха, исходящего от хозяина, вернувшегося под утро до одури счастливым и до безумия несчастным, для собаки вполне достаточно. Кажется, про следы папа не шутит. Ну, как старому кобелю, про следы ему понятнее всего. Но люди – такие противоречивые, такие странные… Иногда за такой сукой бегут, теряя тапки, честь и достоинство, что… А догонят – и смотреть страшно, и как дальше жить непонятно. А за чудесной, прекрасно пахнущей – не бегут. Почему? Ладно, два мира – два Шапиро. Всё равно не понять.
Надо ли уточнять, что Сашку при личном обнюхивании Фёдор одобрил безоговорочно? Было, конечно, немного обидно, что его заперли в кухне с этим плюшевым… Можно подумать, чего он там не видел такого? Приличная опытная собака – тихо бы спал себе в коридоре! Забыли даже матрас кинуть. Будешь лаять, хозяин ещё и по морде треснет. Не больно, конечно, но обидно. Эх, плюшевый, люди такие люди… Вот вы, например, плюшевые, принимаете людей такими, какие они есть. А мы, собаки, сразу чуем людей такими, какие они есть. И ни нам, ни вам, плюшевым, не надо заниматься с человеком тем, чем эти двое прекрасных людей там, в комнате, сейчас занимаются. Становятся одним. И никак не познают себя самоё…
«Не познают или не признаются?»
Эрдель аккуратно стащил мишку на пол и, положив на него голову, смежил веки. Жарковато в кухне. Хотя и сентябрь. Не боись, плюшевый, не укушу и слюней не напущу. Я когда бодрствую и сытый – я не слюнявый. А тут, на кухне, я хрен усну. Потому что я не привык спать на полу, пусть даже и с плюшевым медведем под го…
– Сашка, иди сюда, только очень тихо. Он уже в возрасте, но всё равно чуткий, собака. Смотри, какая идиллия!
– Как ребёнок! Митька, мне интересно, собаки думают?
– За всех собак я не поручусь, но Феодор – старый думатель.
– Мыслитель, – поправила Сашка.
– Мыслитель – это мыслитель. А Федька – думатель.
Сашка улыбнулась. Ах, если бы можно было раствориться в этом воспоминании и ни о чём, ни о чём не думать посреди этих величественных белых берёз. Ни о жизни, ни о Вселенной, ни о вообще. Только помнить спящего на медведе умного эрделя. И руки Мити Югова. Она уже около часа сидела на толстом пне в роще, что наискосок от Бородинского музея. Пора собираться обратно, в мир, где, увы, нельзя ни о чём не думать, а надо что-то делать. С Сашкиных колен соскользнул листок, вырванный из блокнота. Она даже не заметила.
Если кто-нибудь подобрал, он мог бы прочесть сонет, написанный беглым Сашкиным почерком:
«Руки
Мите Югову
Когда с любимою игрой
Пресытишься до неги,
И сладострастья непокой
Отступит, смежив веки,
Коснись легко руки и нить
Запястья обхвати,
Той, что одна могла любить
И плакать от любви.
Слегка по пальцам проведя,
Переплети в замок.
Почувствуй, в дрёму уходя,
Меж вами тонкий ток.
Ни взгляд, ни плач напомнят о разлуке
В урочный час. А трепетные руки».
Но никого, кто бы в урочный час проходя этой рощей, мог бы подобрать и прочесть, не нашлось. Только плохо говорящий, какой уж там – читающий, – по-русски таджик на следующий день наколол отсыревшую за ночь бумажку с расплывшимися чернилами и равнодушно отправил её в мешок для мусора. Территория музея-мемориала под открытым небом регулярно и весьма тщательно убиралась.