Марсель Пруст - В сторону Свана
Во время наших прогулок в сторону Германта никогда не могли мы добраться до истоков Вивоны, о которых я часто думал и которые были в моем представлении чем-то столь абстрактным, столь идеальным, что, когда мне сообщили об их местонахождении в нашем департаменте, на расстоянии определенного числа километров от Комбре, я был так же удивлен, как удивился, узнав, что пункт, где, по мнению древних, открывался вход в преисподнюю, существует в действительности на земной поверхности. Равным образом никогда не могли мы дойти до предела, которого мне так хотелось достигнуть, — до самого Германта. Я знал, что там был замок, где жили герцог и герцогиня Германтские, знал, что они были реальные и подлинно существующие персонажи, но каждый раз, когда я думал о них, я представлял их себе то на гобелене, как графиню Германтскую на «Короновании Эсфири», висевшем в нашей церкви, то в переливчатых радужных тонах, как Жильбера Дурного на витраже, где из капустно-зеленого он делался сливяно-синим в зависимости от того, погружал ли я еще руку в святую воду или подходил уже к нашим стульям, то совсем неосязаемыми, как образ Женевьевы Брабантской, родоначальницы фамилии Германтов, образ, проектируемый волшебным фонарем на занавески моей комнаты и подчас даже на потолок, — словом, всегда окутанными тайной меровингской эпохи и купавшимися, словно в лучах закатного солнца, в оранжевом свете, источаемом звучным слогом «ант». Но если, несмотря на это, они были для меня, в качестве герцога и герцогини, существами реальными, хотя и необыкновенными, зато их герцогская личность расширялась до огромных размеров, делалась невещественной, чтобы быть способной вместить в себя тот Германт, герцогом и герцогиней которых они были, всю залитую солнцем «сторону Германта», течение Вивоны, ее кувшинки и развесистые деревья и бесконечную вереницу прекрасных летних послеполуденных часов. И я знал, что они не только носили титул герцога и герцогини Германтских, но, начиная с XIV века, когда после безуспешных попыток одержать верх над своими прежними сеньорами, они объединились с ними путем браков и стали также графами Комбрейскими, следовательно, первыми гражданами Комбре, хотя и единственными из всех граждан, не жившими в нем; — графами Комбрейскими, обладавшими Комбре, вплетшими его в свое имя и свою личность и несомненно носившими на себе печать той странной и набожной меланхолии, которая была такой характерной особенностью Комбре; — собственниками города, но города в целом, а не какого-либо отдельного дома в нем, пребывавшими, вероятно, на дворе, на улице, между небом и землею, как тот Жильбер Германтский, у которого я мог видеть на витражах абсиды Сент-Илер только покрытую черным лаком оборотную сторону, если задирал голову, когда ходил за солью к Камю.
Случалось, что, гуляя «в стороне Германта», я проходил иногда мимо садиков с влажной почвой, над оградой которых поднимались гирлянды темных цветов. Я останавливался перед ними в надежде приобрести драгоценное новое знание, ибо мне казалось, что перед глазами моими находится кусок той речной области, в которой мне так хотелось побывать после того, как я познакомился с описанием ее в книге одного из моих любимых авторов. С этой именно областью, с ее воображаемой почвой, изрезанной множеством обливавшихся пеной потоков, отожествился, изменив в воображении моем свою внешность, Германт, когда я услышал от доктора Перспье о цветах и прелестных ручьях и фонтанах, которые можно было видеть в замковом парке. Мне грезилось, что герцогиня Германтская пригласила меня туда, по внезапному капризу воспылав ко мне страстью; целый день она занималась вместе со мной ловлей форели. А вечером, проходя со мной под руку мимо садиков своих вассалов, показывала мне гирлянды фиолетовых и красных цветов, свешивавшихся над низкой оградой, и сообщала мне их названия. Она просила меня рассказать ей содержание стихотворений, которые я собирался написать. И так как я хотел в будущем стать писателем, то грезы эти напоминали мне, что пора уже решить, что именно собираюсь я писать. Но как только я задавался этим вопросом, стараясь найти сюжет, в который я мог бы вложить бесконечно глубокое философское содержание, ум мой переставал работать, перед мысленным моим взором открывалась одна лишь пустота, и я приходил к убеждению, что либо у меня вовсе нет таланта, либо какая-нибудь болезнь мозга мешает ему развиться. Иногда я рассчитывал на помощь моего отца. Он был таким могущественным человеком, в такой милости у власть имущих, что ему удавалось иногда добиться для нас нарушения законов, которые Франсуаза научила меня считать более непреложными, чем законы жизни и смерти, например отложить на год обязательную окраску фасада нашего парижского дома, единственного в целом квартале получавшего такую льготу, или выхлопотать у министра для сына г-жи Сазра, собиравшейся ехать на воды, разрешение держать выпускные экзамены на два месяца раньше назначенного срока, вместе с кандидатами, фамилии которых начинались на букву А, не дожидаясь, когда придет очередь для кандидатов с фамилиями на С. Если бы мне случилось тяжело заболеть или быть похищенным разбойниками, то, будучи убежден, что мой отец находится в слишком хороших отношениях с высшими властями и располагает слишком влиятельными рекомендательными письмами к Господу Богу, чтобы болезнь моя или мой плен могли оказаться чем-либо большим, чем пустые призраки, нисколько для меня не опасные, я спокойно дожидался бы часа неминуемого возвращения к отрадной действительности, часа освобождения или выздоровления; быть может, это отсутствие таланта, эта черная дыра, зиявшая в моем уме, когда я искал сюжета для своих будущих произведений, была также только невещественной иллюзией, рассеющейся благодаря вмешательству моего отца, который, опираясь на свои связи с правительством и с провидением, устроит так, что я окажусь первым писателем эпохи. Но в другие минуты, когда мои родные выходили из терпения, видя, что я задерживаюсь на дороге, вместо того чтобы следовать за ними, моя действительная жизнь переставала казаться мне искусственным созданием моего отца, которое он мог видоизменять по собственному произволу, но, напротив, представлялась помещенной в некоторую реальность, созданную не для меня, реальность, решения которой невозможно было обжаловать, в которой у меня не было союзников и друзей и за пределами которой не таилось решительно ничего. Мне казалось тогда, что я существую подобно всем прочим людям, что так же, как и они, я состарюсь и умру и что среди них я лишь принадлежу к числу лиц, лишенных литературного дарования. В результате я приходил в отчаяние и навсегда отрекался от литературы, несмотря на ободряющие речи Блока. Это интимное и непосредственное чувство, это ощущение ничтожества моей мысли превозмогало все расточаемые передо мною льстивые слова, подобно тайным угрызениям совести, мучающим человека злого, хотя бы все восхваляли его добрые дела.