Андрей Иванов - Путешествие Ханумана на Лолланд
Появились, наконец, тараканы. Первый таракан появился посреди белого дня на белом столе, на котором только что мяла свое тесто албанка; красивый жирный черный таракан бежал по белому, посыпанному мукой столу, а за ним, на четвереньках и тоже по столу, бежал сомалиец и туфлей наносил удары. На все на это глазели арабы и хохотали; они еще не понимали, что их ждет впереди. Второй и третий тараканы появились у мойки; на них даже не отреагировали, как на первого. Затем они поползли из всех щелей, и к этому почему-то все отнеслись совершенно нормально, как к чему-то неизбежному или даже необходимому, как к волосяному покрову или сыпи на коже. В конце концов тараканы заполонили весь кемп. И Хануман стал звать наш лагерь красивым словом “cockroachium”[69]. Однако веселей от этого нам не стало!
Как рассказывал Иван, он однажды вышел в кухню сделать себе ночью чаю… Нет! Его заслал Хануман! Да! Его заслал Хануман. Сам он бы не поднялся. Хануман послал его сделать индийский чай с медом и сливками, потому что у Ханумана началась его мигрень, «дикая мигрень», говорил ему ночью бессонный Хануман, «такая особая мигрень, которая начинается у всех индусов после перемещения в Европу… тебе этого не понять», говорил он Ивану, который ловил каждое слова индуса, боготворя его как гуру. «Такая особенно свирепая мигрень, которая случается у тех, кто перебирается в северные страны… эта мигрень такая же обычная для индуса вещь, как и ностальгия… но она мучает нас еще сильней любой ностальгии!» Иван готов был ему ноги мыть и спину мять, и в сите воду носить! Так его заворожил Ханни. Иван был ради него готов на все. Я об этой мигрени слышал тысячу раз. Начиная со знакомства. По словам его, эта особая мигрень обычно начинается в левом виске, расползается как паутина по всему левому полушарию, и в итоге, как утверждал Хануман, он ничего не может потом слышать на левое ухо, ничего не видит левым глазом, или почти не видит, или видит, но как в тумане… Он ничего не может есть; он с трудом управляет левой рукой и левой ногой; от головной боли не то чтобы аппетит пропадает, но его даже тошнит, а иногда он говорил, что его даже рвало, но, скорей всего, он врал… Он попросил Ивана сходить принести ему чаю, потому что только чай он и мог пить, есть не мог, но чай мог, да… Так вот, Иван вошел в кухню в три часа ночи; он сперва не понял, что происходит. Вся кухня шевелилась, кухня была черной, движущейся, живой. Он подумал, что ему это снится. До него не сразу дошло, что все было облеплено тараканами и все они сновали. Это было похоже на тучу саранчи, которую он видел летящей из Киргизии в Туркменистан, когда служил в армии; у него возникло впечатление, будто стая саранчи залетела в кухню и остановилась пообедать.
Это дошло до офиса; приехала пестицидная бригада; всё опрыскивала несколько часов, всех нас выгнали на улицу. Мы с Хануманом и еще тремя нелегалами из Шри-Ланки спрятались в поле за высокие кусты, стояли и курили. Ханни разговаривал с тамильцами о чем-то, поднялся ветер, пошел дождь, весь лагерь был под дождем. Бригада уехала; азулянты вошли в билдинги, которые воняли еще хуже, чем краски Потапова. Несколько часов выметали кучи дохлых тараканов; при этом албанские и сомалийские женщины тут же начали готовить пищу, хотя всех предупредили, что как минимум сутки нельзя ничего готовить. И несколько дней спустя выстроилась очередь к медсестре – с отравлениями. С тех пор мы всегда готовили только в нашей комнате, даже полуночный чай.
Тоже в мае… Лиза и ее курдская подружка прибежали к нашим окнам, наперебой галдя, что там! в контейнере! лежит что-то! Но что именно, мы не сразу поняли, рассудок отказывался понять и переварить, и уяснить или поверить в то, что они нам кричали. «Голова мертвой лошади и копыта!» Мы с Хануманом, как любители всего бизарного, как любители натурализма, пошли посмотреть, правда ли. И действительно, в контейнере среди картона и черных пластиковых мешков наряду с обычным мусором в таком же обычном пластиковом черном мешке лежала огромная голова лошади (как мне показалось, пони)! И копыта. Много крови; много крови растеклось по дну контейнера; и уже, не обращая внимания на собравшихся людей, ползали, сновали, попискивали и лакали кровь огромные серые крысы.
В том же месяце Потаповых вынудили избавиться от собачки: в лагере запрещалось держать животных. Им удавалось утаить от всех крысу в банке, но собачка примелькалась. К тому же с ней стали случаться странные вещи. Во-первых, Потапов ее бил, пинал ногами, душил, кидал, как мячик, и все кричал на Лизу:
– Видишь, как эту собачку, возьму и придушу тебя, дуру, если есть не будешь!
Потом собачку держали снаружи, в коробке под окном, откуда та выбиралась и все норовила юркнуть в дверную щель. А если не удавалось, то пыталась запрыгнуть в окно. Но если и окно было плотно закрыто, то она просто вставала на задние лапы и скулила, кружась. Затем начинала выть, лаять, рычать, плакать. Я не мог спать. Меня это просто бесило. Я мечтал, чтоб Потапов прикончил ее. Иногда открывалось окно и огромная лапа Михаила махала собачонке, и та, визжа, прыгала внутрь, и затихало. Но вскоре случилось и вовсе нехорошее дело. Михаил пришел в офис с большой сумкой. Из нее он достал собачку и поставил ее на стол директора кемпа, причем повернул собачку к лицу оторопевшего директора задом. И указал на то, что, дескать, собачка была изнасилована. Он указывал на следы насильственного вторжения в известный орган собаки, вторжения чего-то такого, что было явно в размерах более того, что бывает у обычных собак, и, по его разумению, принадлежало человеку, и не просто человеку, а человеку арабского или албанского происхождения. Его даже не стали просить объяснить эту странную теорию, а попросили убрать животное и самому убраться, немедленно! В офисе потом долго смеялись. Возмущались. Отплевывались. Каких только эмоций не вызвало явление Михаила с собачкой! Об этом нам рассказывал Свеноо. Он тоже не верил, что кто-то мог бы…
– Нет, Мишель, нет! – кричал он. – Нет, это невозможно! Это уж слишком, мой дорогой, нет! Осла! Мула! Большую собаку – да, еще можно. Но такую маленькую собачку, как Долли, – не-ет, Мишель, не-ет, дорогой, не-ет! Это уж слишком, даже для арабов! У тебя больное воображение!
У Михаила действительно было больное воображение. Ему не терпелось, чтоб его теория подтвердилась, чтобы случился громкий скандал. Он требовал, чтоб Хануман или я, или оба мы написали огромную статью об этом инциденте, он бы нашел свидетелей! Надо было непременно зафотографировать собачку и все, что там у нее повреждено! «Нужно устроить экспертизу!» – кричал он, выпучивая глаза и махая крабьими своими клешнями. Он, казалось, был готов сам, сам ее изнасиловать, лишь бы случился скандал. Скандал! И чтоб во всех газетах написали! И о нем как хозяине тоже!
Вскоре собаку приютили датчане, которые жили неподалеку от кемпа. Долли сама к ним прибилась. Ее часто видели играющей с датскими детьми. Лиза тоже иногда приходила к ним поиграть с Долли. Но Михаил ей запретил. Он однажды пришел к ним с визитом. Сообщил прямо с порога, что заплатил за Долли пятьсот датских крон, и раз уж те забирают собачку, то он бы на правах хозяина хотел бы получить «компенсацию», как он это назвал; и ушел, деловито запихивая кошелек в свой внутренний карман. Поправляя при этом воротничок. Водя двойным подбородком. Приглушенно прочищая горло.
Частенько потом по пути в магазин, проходя мимо дворика новых хозяев Долли, он мог позвать ее, и я видел, как собачка, услышав его голос, вздрагивала и начинала трястись, как безумная; она начинала озираться, прижимая хвост, писая под себя… Боже, думал я, чего она натерпелась, бедная!
4
К нам частенько заходил отец Жасмины. У него были важные дела, которые он должен был с нами обсудить. Так как мы считались (это была работа Ханумана, конечно, он всех неустанно зомбировал) весьма сведущими людьми в области легальной и нелегальной иммиграции, а также всего того, что касалось нарушения всех границ, включая границы приличия. Отец Жасмины, которого Ханни звал Здравко, потому что не мог выговорить его имени как требовалось – оно не умещалось на языке Ханумана целиком, а поэтому не уместилось и в моем сознании тоже, – был мучим одним вопросом: где бы осесть, чтобы ничего не делать, но получать хороший социал. Хануман ему всё рассказывал сказки о Швеции. Эти сказки поражали воображение старого серба. Тем более что он уже прежде от кого-то слышал подобное. Серб еще говорил, что ему надо учить английский, бурчал под нос, что английский где угодно пригодится. В дрожь бросало от его фраз. Он и правда готов был оказаться где угодно, и английский ему воображался основным подспорьем. Так он себе это внушил. Я мог ему сказать, что есть тысячи мест на карте, миллионы задраенных камер в каждой стране, где английский ему точно никак не пригодится, – но, разумеется, молчал. Он был так жалок, что его можно было раздавить одной фразой. Он все время испытывал неловкость. Жался в себя и покусывал губы. Приносил с собой бутылочку дешевой датской водки, набивал трубку и требовал, чтоб Хануман начинал ему рассказывать о Швеции, Индии, Греции, тех странах, в которых он, серб, сам не бывал, но хотел бы непременно побывать, хотя бы даже в воображении, или ощутить близость и досягаемость тех стран в компании человека, который там пожил. Он думал еще, что таким образом учит язык. Задавал он массу безграмотно построенных вопросов. И никогда не получал ни на один из них прямого ответа. Если он не понимал какого-то слова, то поворачивал ко мне изумленное и очень серое лицо и спрашивал почему-то по-польски: «Цо то ест?» Для него я был учителем и переводчиком. Хотя я ни разу ничему его или кого бы то ни было не научил и ни разу ничего не перевел, так как ни сербского, ни польского, ни румынского я не знал. Я очень быстро устал от его общества. Последней каплей была эпопея с Австралией. До серба дошли слухи о том, что в лагере Гульме, где держали преимущественно одних сербов и албанцев, несколько семей написали какие-то обращения и послали в Австралию. И совсем недавно, через какие-то два месяца, они получили приглашения и успешно отбыли в Австралию для – как утверждал Ханни – дальнейшего рассмотрения их дел. Но серб был настолько очарован этой фантастической историей, что ему не терпелось повторить успех первопроходцев из Гульме. Он потребовал, чтоб Ханни узнал все о перспективах переселиться в Австралию. И Ханни распечатал три килограмма бумаг из Интернета, принес и сказал, что вот это те самые бумаги, которые надо заполнить и отослать в Австралию, на рассмотрение. Серб глянул на таблички, на законы, на параграфы в строках, на графы, на схемы, на вопросы, на анкеты, сказал: