Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 11, 2003
Книга трехчастна: два писанных в течение одного (2001) года, но очень разных цикла стихотворений — весенний «Цветущий цикл» и осенний, давший название книге, — завершаются «Приложением» — мини-поэмой (или макси-стихотворением) «Четвертое дыхание» с посылкой и автоэпиграфом вначале (последняя вещь — «внесезонна», по-видимому, являясь лирической автобиографией, дневником всего года).
В отличие от предыдущих, книга не производит впечатления итоговой: если каждая из прежних оканчивала какой-то период, эта — скорее начало чего-то, некий, говоря словами самого автора, отдельный выход / в густые заросли, в высокую траву. Новая для автора тематика, новый способ диалога с читателем, могущим, поставив себя то на место протагониста, то на место слушателя, быть наконец допущенным во внутренний мир стихотворца на более или менее продолжительное время, не рискуя тут же как персона нон грата быть «изгнанным из рая». Обращение с речью, как правило — патетической, к незримому собеседнику. Здесь почти уже нет никакого позиционирования, лирическое «я» автора тождественно лирическому герою, адресат — очень конкретен и человечен, невзирая на отсутствие зримого облика (к слову, оригинальная черта поэта — полный отказ от кокетства, прямота и, я бы даже сказала, беспафосность отношений не только с предполагаемым читателем, но и с вдохновительницей-музой, при высокой, прошу заметить, пафосности самих стихов):
Вот так и я уйду (и на здоровье),
и ты уйдешь — провалишься к цветам,
но все равно всей невозможной кожей
услышу я (и ты услышишь тоже):
Я тебя никогда не забуду, о боже, боже.
Я тебя все равно никогда никому не отдам.
Тривиально, центонно? Но так говорится единственно возможным образом единственная правда. Говорящий не боится аналогий, реминисценций, не боится цитировать (и отнюдь не Уильяма Блейка или неизданного кого-нибудь из «наших») — самоё Примадонну вкупе с самым что ни на есть хитовым Вознесенским! Но зато — все это Я и ТЫ услышим «всей невозможной кожей» — то есть, опять-таки, так, как я сказал, — и никак иначе. И рифма: кожа — тоже — боже — в таком контексте как новенькая.
Это ты полстолетья спустя —
ты с меня соскребешь эту ложь
и возьмешь,
как тюльпан, как подростка, за мою лебединую шею.
Только что ж ты так долго,
так долго навстречу идешь,
только что ж это я —
так безропотно — ждать не умею.
Кстати, один из немногочисленных не-ямбов в книге. В основном там — пяти-шестистопные, реже — четырехстопные ямбы. Автору не нужен многообразный поэтический арсенал, выработанный предшественниками: что и как сказать — он решает без какой бы то ни было помощи извне, посему и рифмы типа в уме — к тебе, идя — меня, знаю — не желаю, листвы — пустоты не только возможны, но и абсолютно оправданны, помимо того, что так рифмовать — дерзновенье, — сейчас, когда «хуже Бродского у нас пишет только ленивый» (кажется, Юнна Мориц).
…И я — проснусь, я все ж таки проснусь,
цветным чудовищем, конем твоим железным,
и даже там, где рваться бесполезно,
я все равно в который раз — рванусь.
Как все, как все — неоспоримой кровью,
как все — своих не зная берегов,
сырой землею и земной любовью,
как яблоня — набитый до краев.
«Цветущий цикл» — действительно цветущий, здесь все — как надо: пышно, благоуханно, на высоченной ноте, предельно трагично и, несмотря ни на что, — ненатужно-счастливо, и это утверждается в каждой строке, с редким для нового времени стоицизмом мистически искушенной души:
…За одну только ночь, в преждевременном взрыве листвы,
все так жадно рванулось — с цепи,
все так жарко — в цвету — пламенеет.
Вот и я —
отпускаю тебя — из прохладной своей пустоты,
потому что никто (даже я) на тебя этих прав — не имеет.
И еще:
Пусть эта книга, пусть — она — стоит,
вся в горьких ягодах, вся в вмятинах уродства,
смотри, смотри, — она сейчас прольется
прощальным ливнем ягод и обид.
И еще:
И мне не нужно знать
(но за какие муки,
но за какие силы и слова!) —
откуда — этот свет, летящий прямо в руки,
весь этот свет — летящий прямо в руки,
вся эта яблоня, вся эта — синева…
Вещающее «альтер эго» у Воденникова всегда — его лирический биограф. Тексты рождаются строго по мере развития лирического события, создавая впечатление льющейся песни, непрекращающейся, захлебывающейся рулады; метр, оканчивающий стихотворение, чаще всего — такой же, как в начале следующего, даже если первое начато — в другом размере, отсюда — в свою очередь — монолитность «Цветущего цикла», внутреннее органическое единство его, в целом же это — некая Песнь нарождающейся любви, обещание счастья, с пафосом вечной верности, с соответствующим словарем и интонацией (никакой — за единственным исключением — низменной лексики, почти никакой разговорности, вообще — никакой приземленности).
Во второй же части книги — с достаточно, повторюсь, вызывающим названием — все несколько иначе. Время года — осень, межсезонье, безвременье; палитра соответственно более сдержанна. Язык — аскетичен, подчеркнуто внятен, фраза здесь — лапидарна, афористична: «А тело пело и хотело жить, / и вот болит — как может — только тело. <…> И ржа, и золото, летящее с ветвей, / и хриплый голос мой, ушибленный любовью, — все станет индульгенцией твоей, / твоим ущербом и твоим здоровьем». Тема — онтологическое одиночество, невозможность единства в разобщенном мире, неизбежность паденья, недосягаемость высоты, безвыходность… Ничто не случается. Точнее — ничто не осуществимо. Подлинный трагизм бытия, передаваемый, опять-таки, с незыблемым достоинством абсолютного лирика.
Жизнь, ты — которая так часто пахнет кровью,
Жизнь, ты, которая со мной пила украдкой,
ну, не было — с тобой нам — больно, больно,
а было нам с тобой — так сладко, сладко.
Или же:
Кричи — как шапка,
бывшая куницей,
скрипи во тьме — как полинялый шкаф, —
а что ты думал:
можно — сохраниться —
себя на божий промысел отдав…
Или так:
Любая женщина — как свежая могила:
из снов, из родственников,
сладкого, детей…
Прости ее. Она тебя любила.
А ты кормил — здоровых лебедей.
………………………………………
Стихотворение — простое, как объятье, —
гогочет, но не может говорить.
Но у мужчин — зато —
есть вечное занятье:
жен, как детей, — из мрака — выводить.
Словарь, равно и язык, — предельно прост: никаких иноземных вкрапленьиц, никакой глазури в виде умненьких аллюзий, все — о своем и на своем языке, своими средствами, своею (наработанной уже) символикой и метафорикой, короче — своими (в обоих значениях) тропами, с уже несомненно оформившимся — лично его, Воденникова, — мессиджем: «Я превратил себя — / в паршивую канистру, / в бикфордов шнур, в бандитский Петербург. / Я заказал себя — как столик, как убийство, — / но как-то слишком громко, чересчур»… Воденников — один из тех немногих, кто, вместо того чтобы по жизни «валять дурака под кожею» (Бродский) и — добавлю от себя — на бумаге, сдается мне, и там и там — действительно живет.
И я скажу: «За эти времена,
за гулкость яблок и за вкус утраты —
не как любовника
(как мать, как дочь, сестра!) —
как современника — утешь меня, как брата».
И — уже о себе самом, очень, как мне видится, точно («тянет», между нами, на поэтическое кредо):
Я не кормил — с руки — литературу,
ее бесстыжих и стыдливых птиц.
Я расписал себя — как партитуру
желез, ушибов, запахов, ресниц.
(Выделено мной. — О. И.)
Это слово — живое: оно — о живом.
Что становится совсем уже очевидно по прочтении «Четвертого дыхания» — поэмы, завершающей книгу, лучшей, на мой взгляд, вещи у поэта Воденникова, которую рецензировать надо отдельно, если же цитировать — то целиком.
В целом книга — образцово и вместе с тем весьма оригинально изложенная история любви, вещь, сценарно выверенная, интуитивно или же продуманно выстроенная по всем законам поэтического жанра, глубоко психологичная (где всякое описываемое состояние, переживание, эмоция — узнаваемы, знакомы, ибо природно присущи любому человеку, глубина же видения онтологических вещей у этого автора — налицо), по прочтении оставляющая впечатление чего-то безусловно ценного — оттого, что в каждой строке течет «неоспоримая кровь» реальной, а не умозрительной, сердечной жизни подлинного поэта.