Григорий Ряжский - Дети Ванюхина
Полина Ивановна, завидев дочку, запричитала еще громче и, вывернувшись из-под Петькиной руки, заспешила ей навстречу, вклинивая в свой вой отдельные бессмысленные слова:
— Ка-ак же, до-оченька, ну ка-ак же…
Милочка тронула Макса за руку и негромко сказала:
— Возьми ее на себя, мне и так плохо.
Макс перехватил бабушку на полпути, и вдвоем с Петюхой они снова увлекли ее в сторону от ворот. Фабриция Львовна повернула голову в направлении Полининого воя и обнаружила там Макса. Она ухватила дочь за руку и потянула к себе, растерянно кивая в его сторону.
— Потом, мама, потом, — отмахнулась Ирина, понимая, что поступает неправильно, — все нормально, они просто похожи очень, я этого мальчика знаю, потом, потом…
Что будет потом, ее уже не заботило, по крайней мере, сейчас — может, и лучше для матери с отцом иметь то самое, что будет потом. Из дверей морга вышел Дмитрий Валентинович и негромким голосом, подчеркивающим значение скорбной процедуры, сообщил собравшимся:
— Все готово, можно прощаться. Пожалуйста, прошу вас, заходите внутрь.
Айван лежал в краснодеревянном гробу, облаченный в строгий черный костюм. Первый и последний раз в жизни. Обряжавший усопшего санитар по просьбе Дмитрия Валентиновича поместил в петлицу костюма красную гвоздику, что сделало Ваньку еще нелепей, потому что и без этой гвоздики диким казалось, что он лежит в гробу. Выражение лица его почти не изменилось, наоборот, стало еще более детским и как будто добавило наивности.
Специалисты из морга постарались: входное отверстие от пули на виске было тщательно закамуфлировано гримом и волосами, так, что следов не осталось совсем. Подходили по очереди. Полина Ивановна продолжала подвывать, но уже не так громко и безудержно. Милочка стояла с каменным лицом, застыв на месте, и что творится у нее на душе, понять было невозможно. Но мысли ее продолжали работать, потому что не были связаны с душой напрямую, огибали ее стороной, почти не касаясь и не оставляя значимого следа. И были эти мысли о том, что несправедливо это — положить мужа на Немецкое кладбище рядом с Самуилом Ароновичем Лурье и никому не известной Сарой, даже Айвану самому не известной. Ведь дед его этот не настоящий, зато сам он теперь настоящий, но не еврей, как все Лурье, а самый настоящий русский человек, Иван Александрович Ванюхин, если по полной справедливости. И место ему тогда не на их жидовском кладбище, а рядом с отцом его, дядей Шурой Ванюхиным, на старом мамонтовском погосте, где сам он лежит, и мать Милочки, Люська Михеичева, вечный приют обрела, и где отец ее, старый Михей, тоже покоится. Думалось ей об этом, но только так, чтобы о чем-то думать и кого-то за смерть своего мужика не любить. Все равно знала — предпринимать ничего не станет, да и глупо это просто — пустое лишь раздувать. Тем более что еще больше, чем этого, ей хотелось выпить.
Марик плакал, но не знал об этом, потому что не чувствовал слез: они стекали и падали ему на рубашку, расплываясь неровными влажными пятнами. Заблудовские стояли, слегка покачиваясь, и неотрывно всматривались в лицо внука, как будто знакомились с ним еще раз после возвращения на бывшую родину и удивлялись изменениям за прошедшие десять лет. При этом они поддерживали друг друга за руку, и неясно было, кто из них за кого опасается больше. Циммерман нервически кусал губу, зная, что если он даст ей свободу, то она начнет мелко-мелко дрожать и потянет за собою и веки, и все остальное, и он окончательно сорвется, и тогда ему станет неловко перед людьми. А еще будет стыдно, потому что тогда все подумают, что он не в себе из-за смерти юного благодетеля, своего бывшего ученика, которая ставит под удар его нынешнюю должность и его неправдоподобные гонорары, и не только подумают, но и догадаются об этом, возможно.
Лысый продолжал осуществлять контроль за тетей Полиной, но уже не так строго, потому что поразился тому, как парень в гробу, американский муж их Милки, похож лицом на Шуркиного сына, на Максима Ванюхина. Вот ведь как, думал, оно получилось-то.
Ирина стояла ближней к гробу с таким же, как у Милочки, каменным лицом. В отличие от невестки она не думала в эти минуты ни о чем, просто пыталась удержать себя в сознании, и ей это едва удавалось: она то видела перед собой лицо сына, неподвижное и чужое, то — нет, потому что плыла в этот миг вместе с облаками, в самой их серединной гуще куда-то в направлении белого, тоже сделанного, наверное, из облаков или похожих на них иных ласковых туманов, но не из тех, что были рядом, вокруг нее, из других — далеких, ослепительно белых и густых. Поэтому и не видела лица Ванюшиного, не всегда видела, только совсем в безоблачные и бессветные промежутки, но было их все меньше и становились они все реже…
А потом не заметила, как оказались уже на Немецком кладбище, и сына ее Ванечку, ее любимого Ваньку-головастика стали закапывать в землю, бросая в него комья земли. И эти комья стукались о крышку его подземного дома и рассыпались в земляной прах, и праха этого становилось все больше и больше, пока не стало столько, что совсем исчез за ним верх красного деревянного гроба…
Два последующих дня Ирина Леонидовна почти не вставала, но после кладбища ее вместе с Мариком отвезли на Пироговку, и лежала она уже там. Марик просидел с ней рядом почти все это время, выходил только прогулять бульдога. Он держал Ирку за руку и ничего не говорил. Да это было и не нужно обоим. На третий день, незадолго до отъезда мужа домой, она поднялась и поставила чайник. А потом они пили чай, не на кухне, как в прошлой жизни, а в столовой, как тогда, после окончания четырехлетней войны с дедом, в которой так и не оказалось ни побежденных, ни победителей. И снова из Сариных чашек, синих с золотом, и с печеньем из новых сортов, в идиотской упаковке, переваленным по этой причине в семейную реликвию — хрустальную ладью с серебряными головами мамонтов. И снова оба знали — мирный договор зачитываться не будет, потому что никакой войны не было, просто у каждого теперь были свои собственные будильники, и показывали они не одно и то же время, а с разницей в целых восемь часов. И поэтому не было уже единой для них гавани, куда бы вплыли они и пристали там навечно.
— Я не вернусь, Марик, — сказала Ирина, — и наверное, никогда уже. У меня теперь все здесь: Ванька, девочки, Третий вон, — она кивнула головой на кобеля, и тот радостно заизвивался вокруг хозяйки, — да и родители. Там тоже скоро уже. — Она посмотрела на мужа так, что он понял — все так и есть, все так и будет, и добавила: — А ты езжай, тебе нужно свой собственный мост достраивать, я знаю, что иначе для тебя нельзя. — Она знала, а сам Марик — нет.
Он улетел на другой день, не встретившись ни с кем больше, сделав только прощальные звонки. Уже находясь в воздухе над Атлантикой, он понял вдруг, что так и не побывал в доме сына и не посмотрел на внучек: ни на старшую Нину, ни на младшую Сару.
А еще почти через неделю, дождавшись девятого дня, в американский Техас тем же рейсом улетал Максим Ванюхин. Потому что нужно было жить дальше и дальше учиться: снимать пейзажи, портреты и натюрморты. А еще, потому что там ждала его Лариса Циммерман.