Татьяна Толстая - Изюм
Можно ли назвать всю эту историю поучительной? Характерной? Опять-таки не знаю. Почти уверена, что в России — если говорить о премиях — Макину не достался бы ни тяжеловесный логовазовский «Триумф», ни надменный «Букер», ни суетливый «Антибукер», ни державные медальки госпремий, сомнамбулически пришпиливаемые к грудям награждаемых не читающим книжки Ельциным — ничего бы ему не досталось. Никто бы его не перевел, пусть и кое-как, не вернул бы в лоно материнского языка. А значит, не прочли бы мы его (почти наверняка), не узнали бы мы о его существовании и, наверное, стали бы бедней ровно на один странный, чужестранный, отстраненный роман о русской, в конечном счете, жизни. Хорошо бы это было? Нет, нехорошо, несправедливо. В годы разброда и шатаний мы, я думаю, не настолько богаты, чтобы бросаться и таким диковинным свидетельством нашего существования, как этот словесный метис, культурный гибрид, лингвистическая химера, литературный василиск, который, если верить старинным книгам, являл собой помесь петуха и змеи, — нечто летучее и ползучее одновременно.
1997
Туристы и паломники
Небесный Град Иерусалим
Горит сквозь холод и лед,
И вот он стоит вокруг нас,
И ждет нас,
И ждет нас…
Борис Гребенщиков
Туристу интересно все понемногу, паломнику — только те святыни, ради которых он снялся с места и отправился в свой долгий путь. Турист подвержен настроениям. Паломник слышит зов.
Турист то рассеян, то восхищен, смотрит «смутно и зорко», его капризы зависят от погоды и самочувствия. Вчера он бегал по крутым каменным улочкам, натаптывал себе мозоли в музеях, отснял кучу пленок: «Галочка, лицо немножко в сторону, — у тебя тень под носом… Фонтан заслоняешь…» Сегодня он валяется в номере и никуда идти не хочет, ну разве что может быть в ресторан: сепия в собственных чернилах, седло барашка с маринованными кумкватами, бомбошки с помпошками. Может себе позволить. А может и расхотеть.
Паломник обязан пройти, проползти, доковылять, дотянуться. Мозоли его — медали его; дорожная пыль — как почетная мантия. Чужие идолы, прочь с дороги! Маршрут паломника прочерчен горящей линией, огненным пунктиром во мраке, он не выбирает, он не колеблется, он точно знает, куда идет и зачем, он точно знает, что будет ошеломлен, что он возрыдает и возликует, что неприметные для туриста вещи — гладкий камень, шершавый ствол дерева, песчаная отмель, поворот дороги, ветки, полощущие листья в мутной речке, силуэт горы в дожде, проблеск в тучах — все это исполнено смысла и волнения, все это говорит, зовет, смотрит, пронзает и ослепляет.
Турист говорит: «Ну, слава Богу, отметились…», «А чего туда ходить — там такие же развалины, как всюду».
Паломник не может быть разочарован: отродясь не бывало такого, чтобы паломнику святыня не понравилась.
Но это в теории, а на практике человек обычно и сам не знает, кто он — турист или паломник.
МОРЕ
Святая Земля в апреле, в предпасхальные дни, шумит и блестит на солнце шелково-зеленой травой — невероятного, райского оттенка. Кажется, так будет всегда; кажется, что весь видимый мир ходит и зыблется зелеными волнами на ветру, но вот поворот… мелькнуло, — и нету. Наша машина бежит между гор, — и весь мир становится круглыми пустынными горами хлебно-желтоватого цвета, которые тянутся, тянутся и никогда не кончатся. Опускаем стекло, ветер пахнет камнем и пустотой. По склонам — редкие, серо-зеленые клубки жесткой растительности, далеко в ложбине — синий драный шатер бедуина. Это — Иудейские горы, где-то дальше — Иудейская пустыня, где бродил Христос: «И был Иисус там сорок дней, искушаемый Сатаною, и был со зверями». Даже из машины слышно, какая тишина снаружи. Правда, непрерывно и громко говорит Эдик, нанятый за 200 шекелей вместе с машиной. Или же наоборот: машина нанята вместе с Эдиком. Нам сказали, что Эдик — прекрасный проводник, очень опытный, все знает. Он взялся отвезти нас к Мертвому морю, и в Кумран, и дальше, и до всюду, докуда хватит света, времени, бензина и сил.
Теперь Эдик мучает нас непрерывной болтовней и понуканиями. Он приехал к нам в гостиницу с утра и сразу начал попрекать нас, что мы еще пьем кофе. Видим мы его первый раз в жизни.
— Ну. Долго вы будете копаться? Вы всегда так? Ведь договорились в десять. Меня же ж люди ждут. Вы с Харькова? Нет? Почему? С Москвы? Вы Володю знаете?
— Эдик, может быть, вы хотите кофе? Завтрак?
— Собственно, я только что от стола, но даром почему не покушать, — живо откликнулся Эдик.— Всегда надо даром кушать.
Мы сидели и терпеливо ждали, пока Эдик покушает. Потом он провел нас к своей машине, которая уже была набита битком. В машине были: приятель Эдика с навечно разочарованным выражением лица, сынишка приятеля Эдика, две сумки приятеля Эдика с торчащими бадминтонными ракетками, свертки с едой и бутылки с водой. Пока Эдик кушал, вода нагрелась, приятель истомился, а сынишка взмок и спал, открыв рот.
— Я Миша, — уныло шепнул приятель.
— А это ваш сын?
— Десятый, — вздохнул Миша.— Ну что Черномырдин? Сняли?
— Вы там сзади как-нибудь, — распорядился Эдик.
Теперь он говорит беспрерывно, называя, как Адам, все предметы, встречающиеся на нашем пути.
— Это — горы, — говорит он.— Горы. Видите?— горы. Мы сейчас едем на восток через горы. Над горами — небо. Небо видите? Смотрите направо. Голову пригните. Видите, там небо? Вон верблюд. Это верблюд. Вон бедуины. Грязь от них. Вот дорога поворачивает. Мы едем через пустынные горы.
— Провинция, — ворчит Миша. — Разве это страна? Это же провинция!
Вдруг Эдик притормаживает.
— Так. Выйдите и сфотографируйтесь.
— Зачем?
— Так надо. Видите — отметка: уровень моря. Сейчас поедем ниже уровня. Выходите.
Мы покорно выходим и фотографируемся. Сынишка приятеля Миши проснулся и хочет пить. Мы поим сынишку. Дорога бежит дальше, дальше, поворачивая среди серо-желтых камней, горных куполов, бесплодных разломов, пустых и древних, необитаемых от сотворения мира. Вдруг все кончается, обрывается разом; открывается простор, машина поворачивает направо, в мертвые, каменные, слюдяным, соляным блеском посверкивающие пустыни. Солнце слепит, соль блестит, налево впереди — тяжелая, серебристая синева Мертвого моря, направо — розовато-песочные обрывы скал, тишина и красота. Пустыня разворачивается, раскручивается навстречу, как библейский свиток, чистая, прокаленная солнечным жаром, просвистанная ветром. На востоке мутно синеют Моавские горы, там — другая страна. Где-то там, чуть севернее, там, где течет Иордан, показывают рукой на ту, на другую, на синюю, на Моавскую сторону: там остановился Моисей и увидел с горы страну обещанную, страну обетованную, желтую, соляную, серебряно блестящую на свету, зеленую, цветущую, усыпанную по весне кровавыми маками, звездчатыми анемонами, страну, текущую млеком и медом, такую близкую и такую недоступную: перейти Иордан ему было не дано. Где-то там могила Моисея; ее тоже показывают рукой: вон там. Нет, вон там. Нет, не там, а там. Как это было, как он стоял там? Как он опирался на посох руками, усыпанными старческой гречкой, как сыпался щебень из-под узловатых, натруженных ног, как ветер шевелил выцветшую рвань его одежд? Как смотрел он за реку, — может быть, подслеповато щурясь розовыми старчески слезящимися глазами, мутноватыми от катаракты?.. О чем думал в этот последний день: дошел?.. Довел?.. Все сбылось?