Милорад Павич - Хазарский словарь (мужская версия)
Поэтому-то ищут прачеловека Адама хазарские ловцы снов, поэтому составляют они свои словари, глоссарии и алфабетиконы. Правда, следует иметь в виду, что снами хазары называют совсем не то, что мы. Наши сны мы помним, лишь покуда не посмотрим в окно: стоит в него выглянуть, и сны забываются навсегда, разлетаясь в прах. У хазар же по-другому.
Они считали, что в жизни каждого человека есть узловые моменты, отрезки времени, которые можно уподобить ключам. Поэтому у каждого хазара был особый посох, на котором в течение всей жизни он вырезал (как будто делал запись в долговой книге) все, что чувствовал в моменты озарений или высшей полноты жизни. Каждая из таких отметок получала имя одного из животных или драгоценных камней. И она называлась сном. Таким образом, для хазар сон был не просто днем наших ночей, он мог быть и таинственной звездной ночью наших дней. Ловцами, или толкователями, снов были священнослужители, которые истолковывали знаки на уже упоминавшихся посохах и создавали из них словари биографий, но не такие, какие подразумевает древнее значение этого слова, как у Плутарха или Корнелия Непота. Это были сборники безымянных житий, составленные из мгновений просветления, когда человек становится частью тела Адама. Ведь каждый человек хотя бы на одно мгновение своей жизни превращается в частицу Адама. Если все эти мгновения собрать вместе, получится тело Адама на земле, но не в форме, а во времени. Потому что лишь одна часть времени освещена, проходима и доступна. Это часть времени, из которой состоит Адам. Все остальное для нас тьма, и пользуется этим остальным кто-то другой. Наше будущее — это рожки улитки: оно прячется от нас, стоит только ему нащупать что-то твердое, а видно его только тогда, когда оно полностью выходит наружу. Адам так смотрит всегда, потому что тот, кто знает все смерти всех людей, причем заранее, до самого конца света, знает и будущее этого света. Поэтому только тогда, когда мы включаемся в тело Адама, мы и сами становимся провидцами и отчасти собственниками своего будущего. В этом состоит главная разница между Сатаной и Адамом, потому что дьявол будущего не видит. Вот почему хазары искали тело Адама, а женские и мужские книги хазарских ловцов снов представляли собой нечто вроде икон Адама, причем женские отображали его тело, а мужские его кровь. Разумеется, хазары знали, что их чародеи не смогут полностью составить его тело или представить его в словарях-иконах. Часто они даже рисовали такие иконы, на которых не было никаких ликов, а изображались два больших пальца — левый и правый, женский и мужской пальцы Адама. Потому что любая частичка Адама, если ее удавалось отыскать и вместить в словарь, могла ожить и прийти в движение только после того, как соприкасались эти пальцы, мужской и женский. Поэтому хазары в своих словарях особое старание прилагали к тому, чтобы составить именно эти две части тела Адама — большие пальцы. Считается даже, что это им удалось, а на остальные части тела у них не хватило времени. Но у Адама время есть, и он ждет. Так же как его души переселяются в его детей и возвращаются как смерти этих детей в его тело, и часть его огромного тела-державы может в любой момент в каждом из нас быть убита или ожить. Достаточно пророческого соприкосновения больших пальцев. Мужского и женского. При условии, что за этими пальцами стоит хотя бы одна сотворенная нами часть тела Адама. При условии, что мы стали его частью…»
Эти слова Аврама Бранковича звенели у меня в ушах все время, пока мы продвигались по суше вдоль Дуная, который казался нам в его устье таким же, каким он был в Регенсбурге, а в Регенсбурге, как в Шварцвальде, у его истока. Не перестали они звучать и тогда, когда мы добрались до поля брани и я увидел, как ветер быстро гонит орудийный дым и медленно — туман с одного берега Дуная на другой. Тогда, на тринадцатую неделю после Духова дня 1689 года, кончилась засуха и мы увидели самый сильный дождь в своей жизни. Дунай опять стал таким же глубоким, как небо над ним, а дождь стоял как высокая ограда, отделяя наш лагерь от турецкого. И вот здесь, в лагере, на поле боя, мне показалось, что у каждого из нас была своя причина стремиться сюда, на берег Дуная, и каждый из нас знал, чего он здесь ждет, сидя в засаде. Никон стал другим человеком после того, как сжег словарь Масуди и Бранковича. Ничто его не интересовало, он просил читать ему пятый «Отче наш», что читают за самоубийц, и бросал в воду одно за другим свои писарские перья. Почти все время он проводил с Масуди над расстеленным пестрым платком, на который они бросали кости, причем Никон проигрывал огромные суммы, которые может позволить себе проиграть только тот, кто не собирается жить долго. И я почувствовал, что он прощается с жизнью и надеется, что смерть скорее найдет его не где-нибудь, а именно здесь, на войне. Кир Аврам перебрался из Царьграда на Дунай не для того, чтобы воевать, хотя умел он это давно и на войне ему всегда, и в этот раз тоже, сопутствовал успех. Было очевидно, что на берегу Дуная у него с кем-то назначена встреча. Масуди бросал кости и выжидал, надеясь узнать, с кем же собрался увидеться здесь, у Железных ворот, кир Аврам, ради кого сносит он тяготы войны, кровь и дожди. Так было и в тот роковой день Воздвижения Креста, когда канонада турецких пушек стала особенно сильной. Что касается учителя сабельного боя, того самого копта по имени Аверкие Скила *, то он остался на Дунае под турецким огнем ради того, чтобы безнаказанно проверить на вражеском или нашем воине (ему было безразлично, на ком именно) новый сабельный удар, который он придумал и отрепетировал уже давно, но еще не сумел испробовать на живом мясе. Я же сидел здесь вместе с ними потому, что ждал третьей части «Хазарского словаря». Я уже знал на память первые две — исламскую часть Масуди и греческую кира Аврама. Оставалось посмотреть, не появится ли кто-нибудь с третьей, еврейской частью этого глоссария, потому что из первых двух следовало, что существует и третья. Никон сжег их, он уже не боялся, что третья часть будет присоединена к первой и второй, и теперь он остался без дела. Однако я, зная первую и вторую части наизусть, хотел увидеть и третью, но, правда, не представлял, как это произойдет. Надеялся я на кира Аврама, который, как мне казалось, ждал того же, что и я. Но он не дождался. В происшедшей вскоре стычке турецкие воины убили Бранковича и Никона, а Масуди взяли в плен. На месте схватки вместе с турками появился и некий красноглазый юноша, у которого брови сходились на переносице, как крылья у птицы. Один его ус был седым, другой рыжим. Он бежал, и брови его были в пыли, а борода грязной от натекшей слюны. Кто бы мог сказать, подумал я, что и его время заслуживает часов! Но мне было известно, что это именно тот человек, которого я жду. Вдруг он упал как подкошенный, и из его рук, из сумы, рассыпались листы мелко исписанной бумаги. После того как бой был закончен и все живые удалились, я выбрался из укрытия и подобрал бумаги. Перейдя Дунай, уже во Влахии, в Дельском монастыре, я прочитал и еврейские записи, высыпавшиеся из той сумы, стараясь ничего в них не понять и не попытаться себе объяснить. Затем я отправился в Польшу для того, чтобы сделать то, чему всеми силами старался воспрепятствовать Никон Севаст. Я нашел издателя и продал ему все три словаря: еврейский — найденный на поле боя, греческий — собранный на службе у Аврама Бранковича, и арабский, который принес ловец снов Масуди. Издателя звали Даубманнус ***, он страдал недугом, который созревает только к пятому поколению и тогда приносит смерть, как в длинной партии в шашки. Он на два месяца вперед оплатил мне квартиру, еду и пуговицы для рубашки, а я записал все, что выучил на память. Сейчас я опять впервые за много-много лет, выполнял свою работу рассказчика, а кроме того, и давно оставленную Никоном Севастом работу писаря. В день десяти тысяч вифлеемских младенцев 1690 года, в снежный день, когда стоял такой мороз, что от него трескались ногти, я закончил работу. Я сложил что-то вроде «Хазарского словаря» из азбучника Бранковича, глоссария Масуди и еврейского сборника красноглазого юноши и передал это издателю. Даубманнус взял все три книги — Красную, Зеленую и Желтую, — и сказал, что напечатает их.
Сделал он это или нет, я не знаю, так же как не знаю, Ваше Преосвященство, хорошо ли то, что сделал я. Знаю сейчас только одно, что я по-прежнему чувствую голод писать и от этого голода у меня исчезла жажда помнить. Как будто я превращаюсь в протокаллиграфа Никона Севаста…
APPENDIX II
Стамбул, 18 октября 1982
Вирджиния Атех, официантка в ресторане отеля «Кингстон», свидетель по делу госпожи Дороты Шульц, сделала на суде следующее заявление: «В тот день, 2 октября 1982 года, погода была солнечной. Я чувствовала сильное волнение. Струи соленого воздуха тянулись с Босфора, и вместе с ними, извиваясь как змеи, в медленные мысли проникали быстрые мысли. Сад отеля „Кингстон“, где в хорошую погоду накрывают столы, имеет четырехугольную форму. Один угол солнечный, в другом — есть немного плодородной земли с цветами, в третьем — всегда ветрено, а в четвертом углу находится каменный колодец и рядом с ним столб. Я обычно стою за этим столбом, потому что знаю, что гости не любят, чтобы на них смотрели, когда они едят. Это и неудивительно. Я, например, стоит мне только посмотреть, как гость завтракает, знаю сразу, что яйцо всмятку нужно ему для того, чтобы перед обедом сходить выкупаться, рыба — чтобы вечером прогуляться до Топчиса-рая, а стакан вина даст ему энергию для улыбки перед сном, — улыбки, которая не достигнет близоруких гостиничных зеркал. С этого места возле колодца видна и лестница, ведущая в сад, так что всегда знаешь, кто приходит, кто уходит. Есть здесь и еще одно преимущество. Так же как вода из всех ближайших водосточных труб сливается в колодец, в него стекают и все голоса из сада, и, если приблизить ухо к отверстию колодца, можно ясно услышать каждое слово, произнесенное в саду. Слышно даже, как птица клювом схватила мошку и как треснула скорлупа на вареном яйце, можно различить, как перекликаются вилки, все одинаковыми голосами, и бокалы — каждый своим. Из разговоров гостей всегда ясно, зачем они собираются позвать официанта, и я могу удовлетворить их желания еще до того, как они мне их выскажут, ведь я все слышу через колодец. А знать что-то, хоть и на несколько мгновений раньше других, — большое преимущество, это всегда приносит пользу. В то утро первыми в сад спустились гости из номера восемнадцать, семья Ван дер Спак, бельгийцы, отец, мать и сын. Отец уже в годах, прекрасно играет на каком-то инструменте, сделанном из панциря белой черепахи, по вечерам из их номера часто была слышна музыка. Он немного странный и всегда ест собственной вилкой с двумя зубцами, которую носит в кармане. Мать — молодая, красивая женщина, по этой причине я ее более пристально рассматривала. Вот почему я заметила и один недостаток в ее внешности — у нее была только одна ноздря. Каждый день она отправлялась в Ай-Софию и там делала великолепные копии настенной живописи. Я спросила, не служат ли ее картины нотными записями песен мужа, но она меня не поняла. Ее сын, ребенок лет трех-четырех, тоже, вероятно, имел какой-то физический недостаток. Он всегда был в перчатках, даже когда ел. Но меня встревожило другое. В то утро, при ярком солнечном свете, я смотрела, как бельгиец спускался на завтрак по той самой лестнице, о которой я уже говорила. И я увидела следующее: лицо пожилого господина было не таким, как другие лица.