Владимир Личутин - Скитальцы, книга первая
– Меня вы можете и не знать, это уж как вам угодно, ваше благородие. Но только стыдно, милостивый государь, ой стыдно. Чай, вино давно ли пили, осетровой спинкой да семужьим балычком закусывали, ну, да это Бог с им, печеному-вареному недолог век. Ежели забыли, ваша воля, не обо мне тут речь.
– Мне некогда, не ко времени вы, братец, пришли, – напомнил Сумароков, протягивая руку для прощания, но столь же быстро отдернул ее, просушил ладонь полотенцем. – Если дело ко мне, прошу в служебное время. – И сам прошел к двери, торопливо распахнул ее.
– Как прикажете, ваше благородие, – гнул спину Петра Афанасьич, стараясь казаться перед землемером не столь высоким, и даже умудрился заглянуть в лицу Сумарокову снизу вверх. – Мы люди темны, глупы, на краю света живем.
– Пришли, напугали, разве можно подобно татю вторгаться?
– Как прикажете, барин... Но тут, если не затруднит особо, не погнушайтесь моими каракулями. Мы ведь люди дики, аки звери сокрылись от мира. – Петра Афанасьич достал из-за пазухи письмо, протянул Сумарокову. Тот быстро пробежал глазами, помрачнел, душевное волнение легло на лицо.
– Боже, как глупо все случилось, – воскликнул Сумароков, невольно и жалобно скривился, вспоминая тот проклятый вечер. – Сможете ли вы простить меня, братец? – А в голове мелькнуло: «Кликнуть бы драгуна, дать плетей этому наглому туземцу да бросить в кутузку, обвинить в дерзости и неуважении к чину. Нет-нет, туземец не так прост...» – Ах, как глупо все, черт смутил меня, демоновы чары. Так сможете ли вы простить меня?
– Как не простить-то, ваше благородие. Мы люди дики, на краю света живем. Мы вас, барин, не можем не простить. Только девка-то моя в плохом состоянии, горячка с нею, вот как.
– Может, я чем помогу ей? – торопливо напомнил Сумароков, только чтобы быстрее закончить постыдный разговор.
– Об том и речь, ваше благородие. Девка-то плоха, да ежели и встанет на ноги, только кто ее таку позорну замуж возьмет. Об том и речь. Другой бы на арапа, за грудки стал хватать, а вы не... Потому как барин с понятием.
– Какую цену даете? Ну-ну, и закончим, ради Бога, этот разговор.
– Дочи больна, замуж ее не выпихнуть, чем-то и возместить надо. На две тыщи я решил смелость взять...
– Ты что, пьяный, сейчас драгуна крикну! – вспыхнул Сумароков.
– Это уж как вам пожелается. Мы люди глупы, темны. Но от двух тыщ я не отступлюсь. И вам не резон... Чего уж хорошего в Сибири, сошлют, куда ворон не залетает.
– Нет, нет. Но две тысячи, да помилуй Бог. Это ж годовое жалованье. И стыдно, мужик, дочерью своей торговать. – Сумароков пробежался к дивану, обратно, и на лице его видимо боролись два желания: ему до омерзения противно было глядеть на краснорожего мужика и в то же время хотелось скорее покончить с неприятностями, пока они не получили огласки.
– Как вам угодно. Тогда пошел я...
– Нет, нет. Мы же не решили, братец. Может, водочки выпьем, а? На брудершафт. – Быстро выглянул за дверь, потом подмигнул Петре Афанасьичу. – Бабы, они прелюбопытный народ. А потом разнесут...
– Бабы, они такие, ведьмы они, одно слово. А насчет водочки, премного благодарен. Пора мне, пора, да и вас стеснил.
– Пустяки, о чем речь. Ах, как неприятно. Где мне достать таких денег? И никак?..
– Я еще по-Божески, ваше благородие, – почти шепотом ответил Петра Афанасьич, наслаждаясь растерянностью землемера... «Ах ты, гнида, – думал он, – пакостить, так великий умелец. И до чего слабый народец, прости Господи». – Другой бы на весь Божий свет крик поднял, а я не-е. Я понимание имею. По-людски нать.
«И ничего придумать нельзя. Уже по деревням смотался, ох негодяй, и показания снял. Ворон, истинный Бог, ворон. Девкой своей, как мороженым мясом на базаре, торгует... Драгуна кликнуть? Нет, нет, только не это. Шум подымется, завтра вся Мезень узнает; позор, Господи, до самого губернатора дойдет, считай, и выше, до государя-батюшки. Ах ты Боже мой. Глупец я, чурбан, дундук, из-за бабьей юбки такое... В Сибирь, пожалуй, не сошлют, это обойдется, но разжалуют, как пить дать – разжалуют. Ой, кобель паршивый, своей бабы мало, ведь Глашка под боком. Загорелось? Бери сколько хочешь» – так суматошливо думал Сумароков, бросаясь в крайности, и ничего не мог придумать. И все же решился:
– Тысячу серебром, остальное ассигнациями...
– Как вам будет угодно, – согласился Петра Афанасьич, чувствуя неожиданную усталость. «С вонючей овцы хоть шерсти клок».
Только перед масленой Тайка поднялась на ноги, но ничто ее теперь не радовало: она могла часами сидеть на лавке под образами, тупо уставившись на дверь, пока кто-нибудь не окликал ее, и тогда она вздрагивала, через силу вставала, бродила по избе с потухшими глазами – и смотреть на нее нельзя было без слез. И когда Петра Афанасьич объявил дочери о своем решении обвенчать ее с Яшкой, Тайка не стала отмахиваться, не завыла слезно на весь дом, а тихо, будто через силу, ответила: «Как вам угодно, батюшка».
Со свадьбой не мешкали, сыграли ее без шума-грома, и вся Дорогая Гора дивилась причуде Петры Афанасьича. А Яшка вместе с молодой женой получил в приданое ее богатые сундуки, трех лошадей и пятьсот рублей ассигнациями на первое обзаведение. Вот уж воистину: не было счастья, так несчастье помогло.
Часть шестая
Щука хитра, а не съесть ей ерша с хвоста
Народная поговоркаГлава 1
Решили пойти на Матку на вешнего Николу, под конец мая. Долго Петра Афанасьич зятя уламывал на новой шкуне за кормщика сходить, но Калина Богошков упрямился, годы свои считал и на болезни кивал, уж больно не хотелось ему идти нынче на Новую Землю: год казался несчастливым, а значит, иль море потопит, иль ошкуй заломает, иль цинга-злодейка съест. Но однажды напомнил Петра Афанасьич о большом долге, все медлил, а тут сурово напомнил. Оглядел Калина свою избу, махнул рукой и согласился. От любого, самого нищего купчишки бы с радостью побежал на Матку, считай, уж лет пять там не был, а от Петры Афанасьича уходил на промысел с усталостью и раздражением, как невольник. А как дал согласие, сразу стал разговаривать с тестем небрежно и сквозь зубы:
– На ровных паях пойдем, плотной котляной[51], дак ты своих-то работных готовь, как полагается по старинному обычаю, не жмись, не скупись. Едем недель на двенадцать, значит, клади муки оржаной на брата пудов семь, пуда полтора житней муки, да трески соленой, сам знаешь, наш мезенский мужик без трески никуда не пойдет, да солонины пуда два, фунтов десять масла коровьего и столько же постного, ведь без масла никакая каша не живет. Да клади на себя ушат молока кислого или творогу, это уж как душа твоя желат, фунта два гороху на постные дни; да не забудь меду красного – без киселя в постные дни совсем скучно, как ни мудри. Опять же морошки бери из расчета бочку на всех: без морошки цинга-старуха одолеет насмерть, это уж как есть, в баню не ходи, а смерть на Новой Земле не человечья, без покаяния мрут, без попа. Да не позабудь оленью постель взять, да одеяло овчинное, ведь тоже Божий человек, не нехристь какая, чтобы на холоду дрогнуть. Ну, а дальше пойдет снасть всякая под рыбу и зверя, ружья, порох. А как судно-то твое, дак обряди его по-морскому, ведь путик у нас дальний, хорошо бы до Матки в две недели уложиться... На Троицу крайний срок выбегать надо отсюдова, пока солнце длинное.
Наконец собрались, шкуну вывели на приглубое место, загрузили, только бы паруса поднимать, а ветер замешкался, пропал, это уж самая настоящая беда. Но в деревню не возвращались, хотя и рядом она, крыши видать. Яшка сидел на берегу хмурый, плевался в воду, порывался бежать в избу, где оставалась молодая жена... Прощались с Тайкой холодно, хотел обнять ее, а она отпрянула, ушла за загородку и оттуда выпроводила холодными словами: «Поди давай, опоздашь ведь. Ваши-то все под угор сошли». – «Тая, за што ты меня обидишь? Я ли тебя не люблю». Злость поднималась в душе, хотелось схватить бабу за волосы и хорошенько навозить, чтобы знала, кто в доме большак. Но только представлял, как взглянет на него Тайка огромными пустыми глазами, и сердце сразу холодело, и опускались руки... Называется, женился он. На деревне узнают, засмеют, уж который месяц вместе живут, а еще своей бабой не разговелся. Как после свадьбы остались одни, пробовал приласкать, а она побелела, закричала, а он еще подумал: перебесится и успокоится, потому смелее ухватил молодуху за волосы, к себе потянул, да и не рад был, ей-Богу, не рад. Вцепилась Тайка зубами в руку, ногтями лицо распахала, на следующее утро Яшке стыдно было на люди показаться... «Ты тут блюди. Узнаю, что сблудила, убью», – добавил Яшка, уходя. Но Тайка промолчала.
И сейчас, вспоминая проводины, Яшка наливался ревностью и злобой, ему чудилось, что не успел он вынести ноги за порог, как Тайка убежала к своему хахалю; и небось сейчас они милуются с Донькой и всякие такие вещи делают, до которых она не допускает Яшку. Но вслед за этим на него вдруг наваливалась такая слезливая жалость, хоть криком кричи, и Яшка понимал, что любит Тайку; хотелось убежать, упасть перед ней на колени, просить прощенья, приласкать, и казалось, что стоит поцеловать ее, как она сразу образумится, улыбнется ответно и приникнет к груди.