Андрей Дмитриев - Крестьянин и тинейджер
Он знал ее отсюда наизусть, знал всякую: знал затененную дождем – и вымытую солнцем, почти невидимую из-за туч и смога или снега, знал яркую, подробную, какую видел и теперь – парящую между раскрытыми ладонями стадиона и белым, дымным горизонтом на заводском северо-востоке; знал ее всю, но всякий раз он видел ее впервые, и всякий раз взгляд на нее был радостным ударом узнавания, как при начале исполнения любимой музыкальной пьесы, после минутного затишья, когда по сердцу вдруг ударят ее первые такты, давно заученные наизусть, но всякий раз внезапные и неожиданные.
В разливе света, в дрожании воздуха, прогретого дыханием труб, градирен и моторов, в горении свечей Новодевичьих куполов, в пылании повисшей на небе большой свечи Ивана Великого – город был, как и всегда и как никогда, хорош.
– Мой, – сказал Гера сытым тоном, каким родитель говорит чужим и незнакомым людям о своем ребенке, умиляющим их всех своими дарованиями. Вспомнив о Татьяне, он тут же сам себя поправил: – Наш. – Оглянувшись на туристов, и на молодоженов, и на друзей молодоженов, Гера ревниво уточнил: – Наш с тобой город.
Город вдруг нахмурился в промельке теней от облаков по крышам, по окнам верхних этажей, по стенам и по стеклам башен, но облака ушли, и город вновь умиротворенно засиял всеми своими окнами, своими крышами и стенами. Над ухом Геры сухо выхлопнула пробка от шампанского, в ответ хлопку раздался визг, и смех, и одобрительные крики. Гера отошел в сторону от парапета, шагнул не глядя на знакомую тропинку, круто и криво сбегающую с гор.
Этот крутой спуск по выпирающим из утрамбованного грунта узловатым корням старинных лип, кленов и каштанов, в глухой тени их крон, всегда был легок и упруг; на этот раз Гере пришлось на нем поморщиться и поотдуваться: на крутизне дало о себе знать ушибленное колено. Спуск уперся в горизонтальную террасу на середине склона. Гера пошел по ней направо, в сторону метромоста, чуть забирая вверх, чтобы не обминуться и не проглядеть тот темный сгусток зелени, прикрытый сверху старыми ветвями вязов, то тесное сцепление сиреней и акаций, которое однажды скрыло их с Татьяной от посторонних глаз – еще и месяц не прошел с той памятной минуты.
Была середина мая, каштаны на горах, сирень, акации, какая-то знакомая, но неизвестная по имени трава – все здесь вокруг цвело, из-за чего Татьяна беспрерывно чихала и не могла говорить. Проходя мимо тех сиреней и акаций, тогда вовсю цветущих, она остановилась и перестала чихать. Потянула Геру за руку и, ничего не говоря, шагнула в заросли. Прежде чем продраться сквозь цепкую путаницу цветущих веток, требовательно обернулась; Гера увидел остановившиеся, глядящие как будто мимо и ставшие вдруг круглыми глаза и понял, что им нужно от него и что должно сейчас произойти.
В кустах было сыро и тесно; ветки кололи его всюду и всего, с каждым движением все больней и яростней, но не мешали, а оса мешала – она гудела и звенела над самым ухом Геры, и мешала, и пугала, и улетела лишь тогда, когда Татьяна, всхлипнув, укусила его за ухо.
…Гера увидел наконец и узнал убежище под крышей вязов – оно было темным теперь и без единого цветка. Остановился, вспомнил, как они с Татьяной выбрались на свет и как пошли, смеясь и спотыкаясь об узлы корней, к метромосту; Татьяна тогда снова принялась чихать – она чихала и смеялась виновато, и с каждым шагом все сильней стыдилась своего чихания.
Порыв ветра шумно взъерошил верхи вязов над кустами; шум прошел и по кустам, но Гера сразу понял, что в кустах шумел не ветер. Прислушался – и холодок прошел по позвоночнику: кто-то там был, в кустах, и не один, и кусты вздрагивали, их ветви вспархивали, и всхлипы слышались в ветвях, потом нытье – Гера весь взмок, узнавая эти всхлипы и нытье, он так отчетливо представил Татьяну за ветвями, что ему не было нужды видеть ее там воочию, но он не удержался, и шагнул к кустам, и обошел их сбоку, припоминая: там, с другой их стороны, в них должен быть просвет… Там был просвет, в нем он увидел рыхлое бедро, оно сжималось, то и дело вздрагивало, и тень мужчины вздрагивала за ним, но сам мужчина не был виден за ветвями; и вновь раздался всхлип; бедро угомонилось и опало, на бедре опала юбка.
Женщина обернулась и встретилась глазами с Герой. Глаза ее были пьяные, бесцветные, под левым глазом желтел старый синяк со свежей розовой царапиной. Женщина подмигнула этим глазом и улыбнулась Гере во весь мягкий и широкий рот, в котором не хватало двух нижних зубов, а верхние зачем-то были схвачены подростковой проволочной скобкой… Гера отвернулся и почти бегом пошел к метромосту. Голова мучительно чесалась, рубашка липла к телу.
– Вот дурак, вот дурак, – мотал он головой. Прошелся на ходу ладонью по взмокшим волосам и вслух решил: – Все, парень, хватит. В Селезни.
Было всего-то пять часов с минутами, можно было и еще пройтись, добивая время, и потому он вышел не на «Новослободской», самой близкой к Селезневским баням станции, а на «Белорусской-кольцевой», у церкви. Над нею нависало строительство двух высотных бизнес-центров; над головой Геры трещали автогены; искры сварки густо сыпались с огромной высоты, с сухим щелканьем отскакивая от железных нижних перекрытий. Церковь была старообрядческой, Гера невольно вспомнил Панюкова. Думать о нем не захотел и мысль о нем прогнал, с усмешкой жалости предположив, что Панюков, он хоть и из старообрядцев, и оттого не курит и не пьет, все же навряд ли слышал что-нибудь о двоеперстии и, даже если слышал, имя Аввакума ему уж точно ничего не говорит.
Забыв о Панюкове, Гера вышел на Лесную и медленно прошел ее всю из конца в конец. Минуя дом Татьяны, он не удержался – глянул на ее окно. Оно было наглухо закрыто и жалюзи были опущены, как и всегда в ее отсутствие.
Лесная, наконец, осталась позади. Оказавшись на перекрестке задымленной, грохочущей Новослободской улицы, Гера перешел на другую ее сторону и подался направо. В торговом центре у метро купил себе новую рубашку и трусы, носки и мыло с губкой. Сквозь толпы клерков и студентов на тротуаре у дверей «Макдоналдса» протиснулся к станции, возле нее свернул на Селезневскую, по ней спустился к баням.
Здесь он был свой, и ему даже показалось, как вошел: здесь он был больше свой, чем дома. Нестарая кассирша в окошечке игриво попеняла ему за то, что он давно не появлялся. Старуха-гардеробщица, не спрашивая, какой веник ему нужен, сама выбрала из кучи березовых, дубовых, эвкалиптовых, конечно же, березовый и самый пышный, и запах веника был до того густым и терпким, что губы Геры, входящего в помывочную, сами собой раздвинулись в победной широкой улыбке – так записной баянист победно раздвигает во всю ширь меха баяна, наперед зная, что будет играть, но не решив еще, с чего начнет.