Дженнифер Уорф - Вызовите акушерку
Всё не заладилось с самого первого утра. Бойлер в женской консультации заглох, и инструменты сестры Евангелины остались не простерилизованными. Она громко и сердито крикнула, чтобы Фред пришёл и всё починил, пройдясь по «этому бесполезному человеку», пока он, немелодично насвистывая, спускался к ней со своими совками, граблями и кочергами. Мне было велено «ступать на кухню и прокипятить инструменты на газовой плите, пока я рассортирую перевязочный материал, да поживей там». По пути к двери из переполненного лотка выпал шприц и вдребезги разбился о каменный пол. Она отчитала меня за невнимательность и неуклюжесть и всё остальное, с чем ей придётся мириться в эти дни. Когда она дошла до «ветреных юных особ», я убежала, оставив за собой разбитое стекло. На кухне обнаружилась миссис Би с полудюжиной весело кипящих на плите кастрюль, так что нельзя сказать, чтобы меня приняли с распростёртыми объятиями. Как следствие, на кипячение всех инструментов ушло немало времени, и я услышала окрик сестры Евангелины ещё до того, как покинула кухню. Она забрала у меня инструменты, чтобы упаковать в сумки, бормоча, что я, как обычно, «копаюсь и витаю в облаках и не понимаю, что у нас двадцать три инъекции инсулина, четыре перевязки, две язвы на ногах, три послеоперационных грыжи, а также две катетеризации, два мытья лежачих больных и три клизмы – и это только до ланча».
В то утро мы вышли последними. Велосипедная стоянка оказалась почти пустой. Любимый велосипед сестры Евангелины ненароком укатил кто-то другой. Нос её раскраснелся, глаза выпучились, и она пробормотала, что ей «этот не нравится, а тот старый „Триумф“ слишком мал, а „Солнечный луч“ – слишком высок», и потому придётся, видимо, довольствоваться «Рейли», но не тем, который она любила.
Проявив уважение, я выкатила ей «Рейли», закрепила сзади чёрную сумку и наблюдала, как колёса прогнулись, когда её огромное тяжёлое тело взгромоздилось на велосипед. Думаю, именно тогда я поняла, что ей далеко не сорок. Со своей квадратной, объемистой фигурой сестра не могла похвастаться ловкостью, и ей удавалось крутить педали только благодаря решительности и силе воли.
Когда мы выбрались на дорогу, настроение сестры Евангелины, кажется, улучшилось, и она обернулась ко мне с чем-то вроде улыбки. Множество голосов выкрикивали на улицах: «Доброе утро, сестра Иви». Она ярко улыбалась – никогда прежде я не видела на её лице такой улыбки – и весело кричала в ответ. А один раз даже попробовала помахать, но велосипед опасно завихлял, и она оставила попытки. Я начала понимать, что она знаменита и любима в этом районе.
В домах сестра Евангелина вела себя грубовато и резко и, как мне тогда казалось, совсем не вежливо, однако все воспринимали это положительно, ничуть не обижаясь.
– Ну, мистер Томас, анализ-то у вас имеется? Не тяните кота за хвост, мне нужно быстренько всё проверить – не торчать же у вас весь день. Так, сидите смирно – сейчас уколю. Смирно, я сказала. Всё, я пошла. Начнёте уминать сласти – помрёте. Не то чтобы меня это волновало, да и жене вашей какое облегчение, но вот ваш пёс будет скучать.
Я была поражена. В учебниках по медсестринскому делу не было и намёка на то, что с больными можно так разговаривать. Но старик с женой залились смехом, и он сказал:
– Ежели отбуду первым, придержу вам там тёпленькое местечко, а, сестра Иви? Пожаримся с вами на одном вертеле.
Я думала, сестра Евангелина разозлится на такое нахальство, но она потопала вниз в хорошем настроении, крикнув: «С дороги, мальчуган» подвернувшемуся в коридоре ребёнку.
Всё утро она пребывала в хорошем настроении и грубовато подшучивала над больными. Я перестала поражаться, потому что поняла: пациентам это нравится. Она обращалась с ними без тени сентиментальности и снисходительности. Старейшие доклендцы привыкли к «благодетелям» из среднего класса, благосклонно снисходящим до «второсортных». Таких кокни презирали, использовали, чтобы получить, что могли, а потом за глаза высмеивали. Однако в сестре Евангелине напрочь отсутствовала покровительственная манерность и благосклонность. На это она была просто неспособна. Воображение не было её сильной стороной, и она не могла ничего подстроить или придумать. Она была непоколебимо честна и реагировала на каждого человека и каждую ситуацию без лукавства и наигранности.
Шли месяцы, и я начала понимать, почему сестра Евангелина так популярна. Она была одной из них. Она не была кокни, но родилась в очень бедной рабочей семье из Рединга. Она никогда не говорила мне об этом (она вообще почти никогда со мной не говорила), но я догадалась по фразам, оброненными в разговорах с пациентами. Например: «Ох уж эти молоденькие домохозяйки, не понимают своего счастья! Что, уборная в каждой квартире? Помнишь старые нужники, газетку на толчке и очередь на морозе, когда уже распирает, а, папаша?»
Обычно подобное сопровождалось смехом и грубым туалетным юмором, а заканчивалось старой хохмой о парне, что провалился в выгребную яму, а вылез с золотыми часами. Туалетный юмор не считался вульгарным или бестактным среди рабочего класса первой половины прошлого века, потому что естественные отправления организма были у всех на виду. Уединиться не было возможности. Десяток, а то и больше семей пользовались одним туалетом с дверью, закрывавшей только среднюю часть проёма – верх и низ отсутствовали. Так что все знали, кто сидел внутри, все всё слышали и, главное, нюхали. Высказывание «Вот вонючка» не было нравственной характеристикой, а простой констатацией факта.
Сестра Евангелина понимала этот грубоватый юмор и отвечала тем же. Перед клизмой она сообщала:
– А теперь, папаша, воткнём-ка петарду тебе в зад – встряхнём нутро немного. Держи горшок наготове, мамаша, и прищепки – зажать носы.
А потом вместе со всеми ухахатывалась над тем, что он недели две не «ходил» и какашка, должно быть, выросла до размеров слоновьей. И никто ни капли не смущался, особенно сам пациент.
О нет, сестру Евангелину никак нельзя было назвать лишенной чувства юмора. Единственная беда заключалась в том, что остальные в Ноннатус-Хаусе шутили по-другому. Там её со всех сторон обступали ценности среднего класса, и предохранительный клапан юмора, общего для всех остальных монахинь, для неё был наглухо закрыт. Она просто не понимала их шуток, поэтому всегда следила, когда остальные засмеются, и только потом вполсилы присоединялась.
Аналогично её собственное чувство юмора вряд ли бы оценили в монастыре. На самом деле его бы встретили суровым порицанием. Возможно, она даже пробовала в прошлом, и мать-настоятельница наложила на неё епитимью за неподобающие речи, так что юная послушница просто-напросто застегнулась на все пуговицы и стала на людях торжественно-мрачной и серьёзной. И лишь со своими доклендскими пациентами она могла быть самой собой.