Вячеслав Пьецух - Жизнь замечательных людей: Повести и рассказы
– Я бы к таким вещам не относилась столь безапелляционно, – сказала Смирнова-мать. – С одной стороны, это все, конечно, невежество и мракобесие, но, с другой стороны, в мире так много таинственного, что может быть абсолютно всё.
– И столоверчение?
– И столоверчение!
– И переселение душ?
– И переселение душ! Смирнов-сам сказал:
– У нас на 1-м Украинском фронте тоже постоянно случались разные чудеса. Например, в апреле сорок пятого года убило старшего лейтенанта Ковальчука. Но не то чтобы убило, а все произошло досконально так... Ел он раз из своей манерки гречневую кашу с американской консервированной колбасой. А шальная пуля, уже на излете, в его манерку и угоди. Зачерпнул он ложкой эту пулю вместе с кашей, отправил в рот, поперхнулся и был таков!
Все как-то надулись, поскольку Смирнов-сам вечно высказывался и комментировал невпопад. Смирнова-мать сказала:
– Хорошо. А как насчет пасхального огня в Иерусалиме, который каждый раз зажигается сам собой?
– Да бросьте вы, товарищи! – воззвал Коллонтай-сам. – Все это жульничество, бабьи, простите, бредни и полная чепуха!
Не прошло и недели, как этот сугубый материалист был уничтожен и посрамлен.
Именно примерно через неделю сдох коллонтаевский кролик Бандит, объевшись какой-то гадости на общей помойке, и сломленные горем хозяева закопали его под яблоней на задах. Смирновы еще не успели прознать об этом несчастье, как вдруг их ротвейлер Янычар притаскивает в зубах кроличью тушку и аккуратно кладет ее под газовую плиту. Смирновы пришли в неописуемый ужас, сообразив, что их собака загрызла соседского кролика, что пришел конец совместному сумерничанью за преферансом, что впереди тягостные разборки и пожизненная вражда. Поскольку в состоянии ужаса все люди полоумные, Смирновы не придумали ничего лучшего, как обмыть тушку, высушить ее феном и под покровом ночи водворить Бандита в клетку – якобы несчастный кролик кончился сам собой.
Поутру Коллонтаи в остолбенении глядели на своего покойного любимца, который лежал в клетке на передних лапах, таращил на мир протухшие глаза, но, правда, куксился, как живой.
40
А вот как можно зайти в уборную одним человеком, а выйти совсем другим.
В большом волжском городе С, в областном отделении Союза композиторов давали дачные участки в пригородном районе с нездешним названием – Уренгой. (Там прежде стоял нефтеперерабатывающий завод, который постепенно демонтировали здешние специалисты по металлолому, однако же успевший образовать огромное болото из керосина, солярки и сточных вод.) То есть место для дачек было самое незавидное, и тем не менее из-за него разгорались нешуточные страсти, так как время стояло уже экономическое и каждый клочок земли можно было за что-нибудь, да продать.
Разгулу страстей отчасти способствовала мизерабельность помещения, которое занимали туземные композиторы: это были две смежные комнаты с небольшим столом для президиума, бильярдным столом без одной ножки, парой десятков сборных стульев, портретом Глинки на стене и, как это ни покажется дико для человека XXI столетия, – удобствами во дворе; в тот день, когда раздавали дачные участки в Уренгое, обе комнаты до отказа забили жены, тещи, сестры и дочери композиторов, и в такой тесноте страсти неизбежно должны были распалиться до крайних пределов, что и произошло, как говорится, в первых строках письма. Собственно из композиторов не было никого.
То есть один композитор как раз был – именно председатель с-кого отделения Самохвалов, который смолоду писал скрипичные квартеты, а потом подался в хоровики. Только он начал вступительную речь о значении шести соток угодий в творчестве композитора, особенно если тому близки народные мотивы и он склонен черпать вдохновение в регулярном общении с поселянами, как его сразу стали перебивать.
– Откуда там взяться поселянам? – раздался голос из смежной комнаты. – Там двадцать лет назад передохли последние комары!
– Вот именно! – сказал кто-то вслед. – Губернатор себе остров намыл посредине Волги, а нам пытаются всучить шесть соток зловонного пустыря! Мы, вдовы композиторов, не допустим...
– Позвольте, позвольте!.. – возмутился председатель Самохвалов. – Откуда же вы вдова? Павел Иванович, кажется, жив-здоров... И прочие вдовы откуда, если у нас за последние тридцать лет ни один композитор, слава тебе, господи, не помре?
– Ну, будем вдовами со временем, потому что все изменяется, все течет. Так вот мы, вдовы композиторов, не допустим такого издевательства, чтобы выдающихся деятелей национальной культуры оставляли в дураках, тогда как некоторые другие намывают себе целые острова! По крайней мере, пускай дают на семью хотя бы соток по двадцать пять!
Одним словом, тут началась склока, и уже стали переходить на личности, и уже жена дирижера Мешалкина, сидевшая у сводчатого окна, собралась сделать заявление на тот счет, что-де давно пора оздоровить руководство областным отделением Союза композиторов, как вдруг она занемогла животом и ей приспичило в туалет. И надо же было такому случиться, чтобы в тот самый момент, когда Мешалкина устроилась в дощатой будке на дворе, грянул такой ливень, о котором впоследствии старики говорили, что будто бы такого разгула стихии не запомнят и старики. Вот уж, действительно, «разверзлись хляби небесные»: воздух вдруг потемнел, по крыше застучали дробные капли, точно кто-то горсть камней бросил, и затем на город обрушились такие ниагары воды, что два часа городской пейзаж словно застило ребристое матовое стекло.
За эти два часа Мешалкина прочитала всю переписку критика Стасова с Львом Толстым, подбирая одну к другой разрозненные страницы, кем-то заботливо заготовленные в углу.
Когда ливень кончился, она вернулась на свое место у сводчатого окна.
Даром что больше двух часов прошло, склока все продолжалась и даже еще набирала силу, так как открылось, что шесть соток угодий причитаются композиторам пожиже, сугубо областного значения, а тем, кто пьянствовал в «Балалайке»[32] со столичными знаменитостями, негласно назначены гораздо большие участки, и не в Уренгое, а в кооперативе «Розина и Фигаро».
Мешалкина молчала, молчала, а когда вдруг выдалась пауза, высказалась решительно невпопад:
– Какие раньше люди были, какие отношения, устремления, кругозор!..
– Кругозор-то тут при чем? – устало поинтересовался председатель Самохвалов, который был донельзя расстроен и утомлен.
– А при том! – сказала Мешалкина. Сказала и вышла вон.
41
Русский еврей – это особь статья. Дети Авраамовы, наверное, и в прочих землях великие физики, пройдохи и поэты, но в России они еще немножко изгои, православные, радикалы, по-славянски рассеянны, хотя и вездесущи, истово любят нашу беспутную матушку-родину, вообще они чуть больше русские, чем русские, недаром все Ивановы-Петровы-Сидоровы, не отличают трефного от кошерного и пьют, как последние босяки. Но главное – они столько сделали для русской культуры, что это даже странно, меж тем мы относимся к представителям Авраамова племени... как бы половчее выразиться – с прохладцей, потому что все-таки русский еврей собственно русскому человеку не может не подкузьмить.
Миша Розенпуд еще второкурсником женился на Любе Крючковой, круглолицей девушке из-под Рязани, и стала она, таким образом, Любовью Ивановной Розенпуд. Несколько позже, когда на кафедре гидравлики открылась аспирантская вакансия, Миша поменял свою природную фамилию на Красавина, а Люба так и осталась по-прежнему Розенпуд. Сначала девочка у них родилась под фамилией Красавина, потом мальчик родился под фамилией Красавин, потом еще мальчик – и все носатенькие, лупоглазые и задумчивые в отца.
На них бывает весело посмотреть, когда они собираются за вечерним чаем: вот сидит Михаил Красавин, рядом с ним Сашка Красавин, потом Машенька Красавина, потом Петька Красавин, а с краешка, у двери примостилась Любовь Ивановна Розенпуд.
42
В издательстве «Слово и дело» решили было выпустить к юбилею том воспоминаний о писателе-сатирике Лейкине, который в пору всеконечного упадка читательской культуры был не ко двору, хотя сочинял поучительно и смешно. Посему денег на издание никак не могли найти. В конце концов решили обратиться к водочному фабриканту и знаменитому меценату Воскресенскому, который тем и был, собственно, знаменит, что в отличие от подельников отличался хорошим вкусом, был грамотно сочувствен и широк. В разное время он жертвовал большие деньги на детскую Морозовскую больницу, переиздание всего Альфонса Додэ и балет на льду.
Встреча с Воскресенским состоялась в ресторане при гостинице «Помидор». После того как выпили и закусили (пили чуть ли не столетний французский коньяк, а на закуску подавали жареные каштаны и эскарго), Воскресенскому и говорят: