Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 10 2004)
А на “необитаемый остров”, как уже говорилось, В. Попов взял бы с собой “Гаргантюа и Пантагрюэля”. А почему? “Там все счастье есть”.
Что можно сказать в целом об этих “беседах-пьесах” (определение авторское)? Не слишком ли самонадеянно включать в свою книгу тексты, львиная доля которых принадлежит не автору книги, а ее собеседникам? Вопрос! Ведь общежитие какое-то получается! Но я все же думаю, что это правильно. Жанр беседы, как он представлен Татьяной Бек (или одной из ее собеседниц — Светланой Алексиевич), — это и в самом деле своего рода пьеса, где есть авторские ремарки (вопросы и реплики интервьюера) и есть монологи героя — в данном случае единственного. И это, пожалуй, спектакль, постановщиком коего является интервьюер-“беседчик”.
И второе. Беседы эти — жанр жизне- и речеутверждающий. Отнюдь не “до свидания, алфавит”. Это, я бы сказал, апофеоз языкового диктата, о котором в своей нобелевской лекции с таким полетом говорил И. Бродский. Если бы беседа была одна, подобные мысли даже не могли бы прийти в голову. Но их девятнадцать, и тут уж воистину переход количества в качество. Что бы ни думал каждый из собеседников Т. Бек о своих отношениях с языком, сообща они являют собой неоспоримое свидетельство торжества литературной речи над нечленораздельным мыком того мира, в котором еще не появился человек. И, значит, здравствуй, речь!
Михаил Копелиович.
Израиль.
Письма художника в юности
И. А. Бунин. Письма 1885 — 1904 годов. Под общей редакцией О. Н. Михайлова;
подготовка текстов и комментарии С. Н. Морозова, Л. Г. Голубевой, Н. А. Костомаровой. М.,
ИМЛИ РАН, 2003, 768 стр.
В мае 1885 года еще не достигший своих пятнадцати лет Иван Бунин пишет из Ельца старшему брату коротенькое письмецо. Он извещает Юлия, “милого и дорогого Юлинку”, что “все, слава Богу, живы и здоровы”, что их мама “ходила в Задонск молиться Богу” за Юлия, а сам Ваня держит в гимназии экзамены из французского и из математики. Безыскусное послание открывает настоящее собрание писем Бунина (по 1904 год включительно).
Спустя тридцать семь лет, в 1922 году, поэт вернется памятью к тому времени, перед ним предстанет глубинное содержание далекого года, и он напишет стихотворение, которое так и назовет: “1885 год”.
Была весна, и жизнь была легка.
Зияла адом свежая могила,
Но жизнь была легка, как облака,
Как тот дымок, что веял из кадила.
Земля, как зацветающая новь,
Блаженная, лежала предо мною —
И первый стих, и первая любовь
Пришли ко мне с могилой и весною…
Весна, юность и смерть; адская могила на фоне цветущей блаженной земли, обещающей обновление и одновременно являющей конец не успевшей расцвести человеческой жизни; сочетание несочетаемого: обрыва и легкого дыхания, — как это характерно и всегда неповторимо у Бунина… Умирает возлюбленная юного стихотворца, и Бог уводит ее в вечный и чудесный мир. Таким предстает перед внутренним взором поэта 1885 год, из которого уцелела единственная записка — только промельк обычной жизни обычного мальчика из патриархального захолустья.
В эмигрантских “Заметках” писатель снова укажет на 1885 год как на начало своей “деятельности” в качестве сочинителя и автора: “…когда мне шел всего пятнадцатый год… я напечатал в („Орловском вестнике”. — О. М. ) (без подписи) довольно лирическую корреспонденцию о двух бродягах, замерзших под нашей деревней в сильную вьюгу”. Но стихи Бунин пробовал сочинять и прежде 1885 года. Известно стихотворение, написанное им в тринадцать лет (родственники хранили автограф, не знаю, цел ли теперь).
Клубился туман над землею
Густою, густой пеленой,
Когда я поутру зарею
Озёрки оставил с тоской…
И северный ветер холодный
В лицо мне порывисто бил,
Когда я, закрывшись шинелью,
Оставил все то, что любил…
Существует народная песня о раненом, умирающем под ракитовым кустом солдате, шепчущем молитвы, закрывшись шинелью … Бунин рос в патриархальной гуще, испытал фольклорные влияния, был земляком Кольцова и Никитина, писал о них, о других поэтах-самоучках… А печатать стихи начал шестнадцати лет.
Ранние письма Бунина (после трехлетнего перерыва, с 1888 года, они идут к брату Юлию плотным текстом) — не художественное сочинительство: здесь нет и следа “литературной красивости”, желания запечатлеться еще и так, сознательной либо подсознательной установки, что письма когда-то кем-то, помимо адресата, будут читаться. Они написаны чистым русским слогом, измлада свойственным Бунину. Их пишет живой, впечатлительный (но сохраняющий рассудительность и в запутанных ситуациях), наблюдательный юноша, развивающий свою наблюдательность, умение видеть мир. Вот характеристика одного персонажа из ближнего окружения: “семинар огромного роста с большим туловищем, к которому очень не идут тонкие ноги”.
Между тем уже в самых ранних письмах можно выловить из массы пестрого житейского сора кое-что литературное. Когда восемнадцатилетнего Бунина фотографирует родственница, он садится на стуле “в позе Фофанова”; в этом же письме он спрашивает у брата Юлия, что ему делать со своей статьей “Поэзия и отвлеченное мышление” (смолоду Бунин был весьма начитан, в том числе и в философии: читал многочисленных иностранных авторов, Вл. Соловьева, околотолстовскую философию — он ведь в молодости был толстовцем, торговал книжками “Посредника”; позже читал Л. Шестова, Н. Бердяева, Ф. Степуна и проч.).
Много лет спустя Бунин высказывал настоятельное пожелание, чтобы никакие его письма не воспроизводились в печати, — хотел остаться исключительно художественными сочинениями, без эпистолярных примесей, без лишнего о себе знания. (Ныне это “знание” у нас фабрикуют не только мануфактурными кирпичами-романами о жизни нобелевского лауреата, но еще и игровым фильмом, от просмотра нескольких кадров которого осталось чувство непереносимой фальши.) Вполне понятное для художника желание. Составителям тома писем об этом желании известно.
“Однако письма И. Бунина периодически публиковались, нередко в отрывках, с купюрами, что подчас оставляло за рамками важный биографический материал”, — пишут составители во вступительной статье, прибавляя к сему немаловажное сведение.
“В двух завещаниях Бунин выразил свою волю, в частности, и по поводу переписки. В мае 1942 года писатель настоятельно требовал: „В России осталось много всяких писем ко мне. Если эти письма сохранились, то уничтожить их все, не читая, — кроме писем ко мне более или менее известных писателей, редакторов, общественных деятелей и т. д. (если эти письма более или менее интересны).
Все мои письма (ко всем, кому я писал во всю мою жизнь) не печатать, не издавать. С просьбой об этом обращаюсь и к моим адресатам, то есть к владельцам этих писем. Я писал письма почти всегда дурно, небрежно, наспех и не всегда в соответствии с тем, что я чувствовал — в силу разных обстоятельств. (Одним из многочисленных примеров — письма к Горькому, которые он, не спросясь меня, отдал в печать.)”
Далее идет еще одно сведение:
“В 1951 году Бунин вновь говорил о своей переписке, но уже не в столь категоричной форме: „После меня явится, может быть, у кого-нибудь мысль напечатать мои письма, дневники, записные книжки. О письмах я уже писал в другом месте (’К моему завещанию’): я чрезвычайно прошу не печатать их, — я всегда писал их как попало, слишком небрежно и порою не совсем кое-где искренне (в силу тех или иных обстоятельств), да и просто неинтересно; из них можно взять только кое-какие отрывки, выдержки — чаще всего как биографический материал. (Если бы нашелся умный и тонкий человек, который мог бы выбрать эти отрывки.)””
Но издавна у нас повелось, что авторская воля классиков не учитывается. (Гончаров, например, дважды печатно просил своих корреспондентов уничтожить его письма. Вряд ли кто уничтожил — и ухом не повели. Печатают себе, справедливо относя при этом Ивана Александровича к числу выдающихся мастеров эпистолярного жанра.) Настоятельные просьбы Бунина тоже отклика не нашли: публикуют — сплошняком, по хронологии, без купюр, ставя отточия лишь там, где у Бунина по-матерну.