Мария Арбатова - Меня зовут женщина (сборник)
На вечере института в Доме литераторов, оказавшись за ресторанным столом вместе с ним, его женой и его официальной любовницей, секретаршей ректора, я получила предложение пополнить список полово-осчастливленных женщин.
Теперь, когда мне много лет и я вникла в массу аспектов мужского климакса, взывающих к состраданию, я отвечала бы более бережным отказом, но в двадцать три года… когда от всякого масленого взора ожидаешь подлянки, когда нет никакого юридического способа оградить себя от прижиманий и хватаний старых козлов, когда любой тип зависимости от сдаваемого зачета до крохотной публикации дозволяет любые предложения, а твое тело расценивается как товар, с которым ты пришла в литературу… Короче, ответила я ему совсем уж грубо. И война началась.
На всяком экзамене, зачете, связанном с его кафедрой, я спрашивалась уважаемым лично, результатом чего был жирный «неуд», унизительно пересдаваемый комиссии или вникшему в ситуацию доброму человеку.
Конечно, можно было считать, что он строго, но справедливо наводит порядок в моем образовании. Но почему контрольным образцом подготовленности к экзаменам должна была стать мать двухлетних близнецов? При том, что на нашем же курсе училась любовница уважаемого, секретарша ректора, забредшая устроиться на работу пьющая красотка с польской кровью и огромными синими глазами с поволокой, далекая от гуманитарного образования, как я от квантовой механики.
Уважаемый и его коллега с кафедры русской литературы спали и пили с этой славной девкой в очередь и в очередь же писали за нее творческие работы для отчетности в семинаре критики. Сгубили подонки девку, не очень понимавшую, как и зачем надо жить в литературной среде, передавали из рук в руки, переводили с курса на курс. Кончилось все вылетом из института, деградацией и онкологией. Вышла б замуж за военного или фарцовщика, нарожала б детей, была б сейчас жива, красива и счастлива. Господи, сколько таких было употреблено за публикацию, книжку, вступление в Союз писателей, сколько осколков женских биографий просыпано по полам и ступенькам Дома литераторов. Конечно, никто девчонок силой не принуждал, но ведь мундир «носителя нравственности»… Переступив порог ЦДЛ, девчонка была беззащитна против блеска этого мундира и шла, как крысолов за дудочкой, полагая, что человек в данном мундире гарантирует нравственность и по отношению к ней, к девчонке, тоже…
Когда мы встречались с уважаемым в коридоре, столовой или во дворике, мы не дискутировали и не здоровались. Девчонки говорили, что так он перемучил многих, и некоторым легче было пересдать в пустой квартире или общежитии Литинститута, сжав зубы и закрыв глаза.
Закончив с последним экзаменом, связанным с его компетенцией, я прыгала от радости до момента, пока мучитель не материализовался на зачете спецсеминара по Достоевскому, куда никакая юриспруденция его не допускала.
– Эта студентка будет сдавать мне лично! – дал он команду от двери, и экзаменатор, имевший возможность возмутиться не только хамством по отношению ко мне, но и хамством по отношению к себе, уполз в щель быстрее мыши. Экзаменатор был поэтом-авангардистом, сложным узором вплетающимся в насквозь идеологический институт, и реноме в глазах студентов его не волновало.
– Юрист сказал, что я сама могу выбирать экзаменатора! – завопила я, уже информированная о правовом пространстве студента.
– Ты можешь выбирать, с кем тебе спать, а кому тебе сдавать, выбирать в этом институте буду я! – заорал уважаемый, ошеломив студентов с ассистентами и вогнав экзаменатора в такое выражение лица… после которого, кажется, лучше и не жить вовсе. Я села перед мучителем, изложила содержание билета, получила традиционный незачет, выбежала на улицу и разрыдалась на груди у поджидавшего мужа. Мелькнул соблазн переложить проблему на него; я с наслаждением представила, как муж, обожающий оперный жанр в быту, врывается в учебную часть, суперменским жестом врезает по омерзительной роже, как визжат дамы, падают стулья и книги, бьются стекла и опрокидываются графины, а на моем обидчике трещит неопрятный пиджак… Но как затем приезжает ментовская машина, и красавец муж вместо Большого театра отправляется в казенный дом…
– Нервы, – прорыдала я в свое оправдание. Но нервы действительно сдали, и на следующий день я торжественно объявила в учебной части:
– Зачет по Достоевскому я не буду сдавать никому и никогда! – Тетки застыли. Они, безусловно, считали меня самой плохой студенткой за всю историю Литинститута, а моих детей, успевавших за время лекции сделать подкоп под памятник Герцену и возложить к его подножию цветы с окрестных газонов, – будущими разбойниками; но они были бабы и понимали, что родившая на первом курсе близнецов, замученная все время учебы пеленками, режущимися зубами, разбитыми коленками, детскими больницами и безденежьем, – не самый удобный объект для сексуальных амбиций пожилого педагога. Однако они несли государеву службу.
– Без зачета по Достоевскому ты никогда не получишь диплома!
Прошло время, государственные экзамены, защита диплома, спектакли по моим пьесам, запрещенным цензурой, в подпольных студиях; а в зачетке зияла дыра, посвященная пожилому преподавателю в компании Достоевского.
Его физиономия, напоминавшая голову сыра, изъеденную мышами, все чаще и чаще возникала передо мной. Он понимал, час близок, не останусь же я из-за него без диплома. Он не хуже меня знал, что бесправней женщины с маленьким ребенком на работе и на учебе нет никого, кроме женщины с двумя маленькими ребенками.
– Я подвергнута унижению и преследованию, – поплакалась я вальяжному проректору, нынешнему министру культуры.
– Наслышан про эту историю, – посочувствовал проректор. – Я не вижу простого выхода, вы можете написать заявление, мы обсудим, вызовем людей, в присутствии которых он кричал, что вы можете выбирать, с кем спать, а экзамены обязаны сдавать ему… Дать ему выговор по партийной линии нельзя, потому что он не член партии. Он уважаимейший преподаватель, с ним никто не пойдет на конфликт. Кончится тем, что диплома вы никогда не получите. И не советую обращаться с этим к ректору, он может не понять нюансов.
Что до нюансов, то столько, сколько я училась в институте, ректор находился в глубинах маразма, систематизированного только его жизненными ценностями тридцать седьмого года. История о том, что студентка вякает против уважаимейшего педагога, была бы разрублена им одним ударом красноармейской сабли. И не в пользу студентки.
– Что же мне делать? – спросила я проректора.
– Придумайте что-нибудь необычное, вы же драматург.
Ночь я думала, а утром открыла дверь деканата и нараспев объявила:
– Завтра я иду в Комитет советских женщин на прием к Валентине Терешковой и расскажу ей, что вся администрация института не желает защитить мать двоих детей от похотливого старика! – Главным в этой выходной арии было не дать теткам успеть возразить, и, захлопнув дверь, я побежала по ступенькам.
Чем занимался Комитет советских женщин в этой стране, никто так и не понял, но, вероятно, тетки из учебной части представили мгновенный прилет Терешковой на космическом корабле и большую разборку, в которой слетевшие головы никто посчитать не успеет. Вечером позвонили из деканата и вежливо попросили записать, по какому адресу и в какое время я должна привезти зачетную книжку для ликвидации недоразумения.
В обществе детей, которых не с кем было оставить, я потащилась на край Москвы и позвонила в дверь. Ответа долго не было, зашлепали босые ноги, поэт-авангардист открыл, застегивая джинсы – единственную принадлежность гардероба на хлипком бородатом тельце. Я протянула зачетку. Он настоял на том, чтобы мы зашли. Посреди комнаты, напичканной андеграундными картинками, иконами, колокольчиками и прочими подтверждениями его непримиримости к советской власти, на несвежих простынях лежала моя однокурсница, с которой не спал только ленивый. Свидетелями сексуальной востребованности поэта-авангардиста для чего-то должны были стать мои семилетние дети.
– Вот здесь роспись и зачет, – грубо объявила я специалисту по Достоевскому.
– Я же ничего не знал тогда. Я не лез в вашу историю, потому что думал, что вас связывают с ним личные отношения. Ведь все бывает между преподавателями и студентками, – заблеял он своим чистым от мужских гормонов голосом, легитимизируя однокурсницу в простынях.
Через пару дней я налетела на преследователя, он остановился напротив меня в пустой институтской аллее, сощурился и спросил:
– Радуешься, сука?
– Очень, – призналась я. – Но если б вас кто-нибудь пристрелил, радовалась бы больше. Да и многие бы меня поддержали! – Четыре года унижения и беззащитности сделали меня кровожадной.
Он вздрогнул, отвернулся и пошел, почти побежал от меня – ссутулившийся, жалкий, бессмысленный в своей последней жизненной войне со студентками, не желавшими его тела.