Томас Бернхард - Стужа
«Такое ощущение, что мозг вдруг оказывается всего лишь машиной, что он еще раз аккуратно оприходует всё, чем его били, третировали раньше в течение часов, дней, даже недель; что какое-нибудь слово приводит в движение, низвергает целую лавину выверенных слов, целые кварталы словесных конструкций и не допускает, не может допустить ни малейшего изъятия. Будто карликовый диктатор, невидимый и неприступный для людей, дергает за рычаги чудовищного механизма, и он заставляет всё двигаться и крутиться в страшном нарастании шума, с которым ничего нельзя поделать…» Он продолжал: «Попытайтесь представить себе ущелье в скалах, расцвеченное прекраснейшими красками вселенной, прежде всего акварелью, оттенками живой плоти, ущелье, куда входит человек, по приказу входит. Вы можете, если захотите, дать ему в руки чемодан, надеть на него шляпу, вы можете облачить его в узкие одежды в соответствии с вашим чувством практической необходимости, с вашей внутренней благонамеренностью, ибо таковы же и грезы, обратные моему представлению, которое я вам сейчас навязываю, — некий человек с чем-то фантастическим за спиной, с грузом разочарования в своем обществе, бесконечно удаленном от всех общественных слоев; всё направлено лишь к одной цели: погубить человека, толкнув его к своему концу, раздавить его чудовищной памятью, этим понятием, которое заслуживает наилучшего применения, лишить его способности и к росту, и к умалению… Этого человека вы сообща со мной, придумавшим его для вас и для себя, толкаете в ущелье, вы кричите на него, осыпаете его пощечинами, упрощаете его, воображаете чем-то вроде шума деревьев, осколков скал, зубовного скрежета страха, чтобы суметь присоединиться к нему; вы олицетворяете собой испуг и постепенно лишаете его страха, подводя к тому, что было некогда завещанием умерших… Человек чувствует близкую кончину, но уже не сопротивляется… из-за невозможности ощутить в истине боль. Он убаюкан вашими уловками… Таким образом, мы с вами сейчас отправили этого человека по дороге в ад, сотворили и отправили в ад, дату можно обозначить как седьмой день творения… последний, всеконечный день творения… Потрудитесь вообразить, что существует еще лишь воздух, всё остальное в этом человеке — всего-навсего смешная экстравагантность, некое чувство, которое кое-как плетется за его обратившимся в ничто мозгом… Этот человек еще может иметь какие-то точки опоры в пленяющем его мире: мать и отца, например, разные города и занятия наукой, опыт ремесла, абсолютно примитивный каннибализм животного, недоразвитого мозга, который мы склонны считать избранником всех наук… мне пришло в голову одно имя, жалкое, совершенно пресное, так называемое кладбищенское имя, парящее над местом последнего упокоения, над своей цементной могилой… вы его угадали? Вы угадали эту ужасную гримасу самого страшного? Я вижу, что своим поучением, составляющим четвертую часть моего естества (четверть приходится на идею поучения, четверть — на идею отвращения, четверть — на идею бренности и еще одна четверть — на идею ничего-и-ничего больше)… своим поучением я разбудил в вас страсть к противоречию, и это полностью соответствует моему устремлению и совпадает с устремлением вымышленной мною фигуры, которую мы можем назвать учителем, я нахожу, что учителя — лучшие из выдуманных фигур, учитель — не что иное, как выдуманная фигура… Итак, этот учитель углубляется в ущелье и приходит к своей цели: в здание школы. Но что это такое? Дом, в котором учат чему-то, чего никто еще не знает, еще не может знать… я не хотел бы особо распространяться, я скажу: учитель отдает себе отчет в том, что уже ничто не поддается изучению, что всё потонуло в невежестве, всё достигло своего конца и находится в начале, и так далее. Он распаковывает вещи, освобождая от них чемодан. Вы видите эту картину?» Я ответил: «Да, я вижу эту картину…» — «Не теряйте ее: учитель распаковывает свой чемодан, он убеждается в том, что в школе холодно. Он затапливает печь. Расставляет свои книги. Он входит в классную комнату, он вдруг узнает имена детей, которых будет учить — вы подумали о детях? — видите, он уже знает, как зовут детей, которых будет учить. Он говорит себе: хорошо бы сейчас мои книги ожили у меня в голове! Вы учли такую возможность? Видите: учитель думает о прошлом, он может думать только о прошлом, поскольку только в прошлом и может думать. В людях вообще нет ничего необычайного, — сказал художник. — Мозг помышляет о каких-то прорывах, атаках, которые собирается предпринять, но атаки мозга — нечто невозможное. Иное дело — плоть: тут сплошная наступательность, в которой отказано мозгу… Что сказали бы вы на такие слова: учитель был откомандирован в ущелье на свою погибель… открыто, удобопонятно, без всяких там глубокомысленных соображений, в порядке оскорбительного наказания. Несмотря на то что он знает, куда его завело, слышал, что значит оказаться в ущелье, он всё еще думает о своих уроках, о возможности учить: ведь я же учитель, вероятно, рассуждает он… Вы еще видите этого учителя? В том состоянии, в которое я его искусно погрузил? В его безысходность, которую я знаю в совершенстве, ибо я — антипод безысходности? Итак, вы видите его — полярность на пути между двумя толчками животного бытия… Я не задаюсь вопросом: что можно было бы сделать с этим учителем? Уже не задаюсь… Поскольку стоит зима, я с приятным ощущением уверенности могу дать волю снегопаду, священному снегу священной зимы, покрыть им землю, навалиться на школу, забить всё ущелье, я чувствую в себе желание применить тонкую тактику измора, отнять у этого учителя все силы, остановить в нем кровь, довести его мозг до точки замерзания, остекленить его… Если вы еще пребываете там, где учитель возится со своим чемоданом… если вы всё еще видите его у печки… на дороге к охотничьему домику, а я вот еще перед началом большой стужи позволил себе представить дом какого-нибудь священника со всеми причиндалами земного самоублажения… Видите: теперь учитель замкнулся в своей пагубной фантазии, ход мысли медленно загоняет его в самого себя, в идею "нескончаемого снега"… Пожалуй, следует поостеречься называть такое развитие событий «историей», — сказал художник. — Видите: сейчас я в самой гуще снегопада, в равномерном токе снега… окружающий мир, наше понятие окружающего мира становится мягким, ватным в той мере, в какой вынуждено принимать демонические черты… какая-то дьявольская тишина лишает мозг права на сосредоточенность, подталкивая к высшим достижениям, к неповторимости всех ощущений… Однако я слишком хорошо знаю, будь у вас, как и у меня, возможность совершать какие-то действия в отношении учителя, вы поступили бы совсем иначе, вы вписали бы его в идиллическое добродушие, в обыденный ход жизни, в колебания юных упругих фибр, в исковерканные пороки, в искаженные представления о конце и уходе, как это видится юности, а не в великие пороки, не в великие печали, не в великие представления о конце и уходе, какими они открываются старости… вы закупорили бы учителя в своей низкой лжи, вы заставили бы его, скажем так, просто жить! А я не заставляю учителя жить, я не вправе принуждать его к этому, мой учитель не будет жить, он никогда не жил, он не вправе жить, мне претит жизнь учителя, она неприемлема для меня: я должен убить его, заставить умереть страшной смертью, второй смертью, ибо для меня учитель мертв уже давно… И вот я слышу шуршание снегопада и треск деревьев… наступление ледникового периода, дробление человеческого уныния… теперь передо мной встает неимоверная декорация смертельных кристаллов, в которую должен войти учитель. Я вижу, как его существо трогательным образом всё еще противится уничтожению, как его голова отбивается от ордера на арест, подписанного смертью… как у него вдруг отказывают ноги; как всё в этом человеке идет вразнос, как этот учитель угасает, умирает… учитель мертв… Теперь смотрите, — сказал художник, — я заново создаю свой мир: я вернулся в первый день творения, во второй, в представления обо всех незряшных днях творения… учитель растворился в воздухе моих устрашающих состояний, учитель улетучился в безответность, в «безликость». Художник пал жертвой диких чар интеллектуального ужаса, какого-то необузданного, животного интеллектуализма… Вы следите, — спросил художник, — за сценографией, которую я попытался зримо развернуть перед вами, сумели вникнуть в нее, не упустив мельчайших деталей?» Я не ответил. «Видите, — сказал он, — только импровизациями, только великими открытиями малого, мельчайшего и самого ничтожного ужаса может еще услаждаться мозг, сердцевина мысли… греметь своей собственной силой… творить для себя первозданный мир, первобытный мир, ледниковый период, могущественный каменный век подчинения… Исходишь из какого-нибудь ничтожного, никчемного, единичного случая, отталкиваешься от ничтожного субъекта, который вдруг покоряется вашей воле… От представления об осквернении, от обоснованности осквернения самим осквернением… свою жертву бросаешь на месте, заметаемую снегом, обрекая на тление и распад, как разлагающееся животное, с которым не побоялся однажды спутать самого себя… Вы понимаете? Жизнь — это чистая, яснейшая, мрачнейшая, кристальная безнадежность… Есть лишь один путь — через снег и льды, в человеческое отчаяние, туда, куда должно идти, нарушив супружескую верность рассудку».